У Моники были острые глаза. Она видела все. Тем, что подмечала, любила забавляться. Теперь она играла на интересе Михала ко всему, что происходило в ее классе. Рассказывая ему о мельчайших школьных событиях, она делала вид, что не понимает, в чем дело, и вынуждала его, чтобы он в конце концов сам спрашивал, неуклюже и в обход, о том, что его интересовало.
Когда она рассказывала о состоявшейся волейбольной встрече, в ее глазах сразу зажигался насмешливый огонек, а Михал в бессильной покорности наклонял голову, ожидая приготовленное для него лассо, прекрасно понимая, что будет дальше, и все-таки не в силах отказаться от этой приманки.
— А кто у вас играет лучше всех? — спрашивал он нарочито безразличным тоном.
— Магда Шимусик, — отвечала Моника не задумываясь.
— А кроме нее?
— Девочки говорят, что я, но, по-моему, Ольга Урбанек.
Ему казалось, что он слышит смех, с каким она спрашивала себя: «Вывернется или не вывернется?» Но внешне это было незаметно. Ах, как великолепно она вела эту игру! Она уже начинала говорить о чем-то другом. В отчаянии он прерывал ее на полуслове, продолжая задавать вопросы.
— Ведь Ольга очень низкого роста, чтобы бить.
— Не все высокие бьют. Например…
Он замирал в ожидании.
— Например… — задумывалась она, словно утомленная его назойливостью (только озорная искорка блестела под прищуренными ресницами), — например, Галина.
Он был уже близок к капитуляции, был готов отказаться от всех уловок, когда вдруг, к еще большему его смущению, она бросала ему желанную милостыню:
— Но лучше всех в спортивном костюме выглядит Ксения. Она сказочно стройна.
Михал краснел до корней волос и в бешенстве убегал, покоренный и счастливый.
Почему она никогда не краснела? Если бы он нашел у нее какую-нибудь слабую струнку, он сумел бы получить независимость. Иногда он пытался ее поймать.
— Тебе нравится Збышек?
— Я люблю его. Такой добродушный бычок.
— А Юрек?
— Смешной. Ему кажется, что он Рамон Новарро.
Она разражалась беспечным смехом. В нее нельзя было попасть. Очень ловкая, очень легкая, очень веселая. Но она в любую минуту могла поймать его на крючок.
Часто они выходили в школу вместе. Однажды она изменила обычный маршрут.
— Пойдем мимо вокзала, — сказала она, — я хочу посмотреть туфли в «Саламандре».
Они остановились на углу улицы Святого Яна. Так, будто бы случайно. И вдруг со стороны виадука появилось красное пальтецо с черным кроличьим воротником. Ксения приближалась легкими шагами, размахивая портфелем. Холодное солнце осеннего утра превращало ее волосы в пушистую светлую дымку.
— О Моника, Михал!
Она протянула ему по-мальчишески жесткую маленькую руку.
— Дай я понесу портфель, — предложил он.
После некоторого колебания она согласилась.
Это был обычный ученический портфель, как тысячи других, такой же изношенный, как и его собственный. Ремешки на концах растрескались и растрепались, пряжки почернели и потеряли блеск. Но, даже не глядя на него, он ощущал одному ему присущую особенность. В нем были книги и тетради Ксении, и Ксенины гимнастические туфли, и Ксении завтрак. Наполненный живым, таинственным содержанием, он отягощал многозначительным и нежным бременем, ни на минуту не позволяя забыть о себе. А кроме того, он издавал тот неопределенный, нежный и слегка раздражающий запах, которым пахли волосы Ксении.
В тот день в течение всех уроков он чувствовал вокруг себя этот запах. Внезапно вызванный к доске на уроке латыни, он рассердил учителя сонной улыбкой, но ни насмешка, ни размашисто вписанная в дневник четверка, не сумели омрачить сладости, наполнившей его каким-то тихим, нежно-мерцающим светом. Все происходившее в классе было лишено значения. Единственным доказательством действительности — той настоящей, сияющей в другом доме, через несколько улиц отсюда, — было затаенное в руке воспоминание о тяжести портфеля.
Там она наклонялась над тетрадью, улыбалась, встряхивала душистыми волосами, говорила, дышала, жила в ореоле очарования, в ореоле волнений, в ореоле чарующей чуждости.
* * *Он не переставал этому удивляться. Ходил в невиданном облаке обаяния, которое придавало каждой вещи новый вкус, новые краски. Он боялся, что привыкнет, но не привыкал. Облачко не улетучивалось, колеблющаяся ясность была тут же, на границе каждого выдоха. Иногда это мучило его, иногда пугало.