Моника спокойно посапывала в своей кроватке, а Михал не мог найти себе места — то постель казалась ему влажной от жары, когда он лежал минуту без движения, то опять жесткой и холодной, когда придвигался на край. Страшный запах пропитал подушку и одеяло, проникал во все возникающие в его сознании картины. Макака продолжала тлеть за печью, брошенная и беспомощная, и Михал страдал вместе с нею. Это его собственное тело, охваченное жаром, источало этот невыносимый чад. И длилось это бесконечно. Темень, жар, чад, непроходящая тоска по вещам, которые уже невозможно вернуть. Руки тяжелые, одеревеневшие — ими трудно шевелить. А потом ощущение падения, глубокого падения, в хаос мрака, удушья и тесноты. При этом тело его то Непомерно расширялось, то сжималось до микроскопических размеров. Михалу казалось, что он погружен в какое-то вещество неопределенной консистенции и размеров, единственным осязаемым качеством которого был с каждой минутой сгущающийся страх. Вдруг, без всякой видимой причины, этот страх стал таким невыносимым, что Михал открыл глаза и отчаянным рывком вылез из-под одеяла. Весь дрожа, он прижался к подушке. Он знал, что в комнате кто-то есть, кто-то очень страшный, караулящий его всей мощью своего зла. Он еще защищался, не желая его видеть даже широко открытыми глазами, но не смог ни повернуть головы, ни опустить век, а воля его слабела и всякое сопротивление было напрасным.
Этот «кто-то» сидел там, под круглым столом напротив кровати. Огромный, едва помещающийся под доской красного дерева, черный, как ночь, но видимый в темноте благодаря гладкому блеску жесткой шерсти. Его длинные кривые руки напоминали мощные лианы. Одна рука обвивала поджатые колени, а другая — ножку стола. Голова втянута в сутулую спину, и только из-за того, что она была наклонена, не был виден блеск маленьких глаз. «Он» сидел неподвижно, налитый огромной силой и какой-то зловещей радостью. В самой этой неподвижности было обессиливающее колдовство. Ее невозможно было выдержать, но и нарушить ее равновесие было тоже невозможно. Михал не осмеливался даже думать. Где-то на дне сознания у него была готовая картина конца, слишком ужасная, чтобы вытащить ее на поверхность и рассмотреть. «Он» встанет в полном молчании, не спеша подойдет на своих кривых коротких ногах, протягивая страшные лапы… Стол спадет с «него», как скорлупа, без всякого шума. Это когда-нибудь случится. Через минуту или спустя целую вечность, потому что время для «него» не имеет значения. Именно поэтому молчание и неподвижность таили в себе невыразимый ужас.
Несмотря на свой испуг, Михал не мог оторвать от чудовища глаз. Он все больше убеждался в реальности того, что видел: покатые плечи, массивный торс, гибкие щупальца. Парализованный любопытством, Михал ждал первого движения. И тут произошло то, чего он не мог предвидеть, но чего подсознательно ждал. Черная фигура даже не вздрогнула, но в ней в одно мгновение произошла перемена, показавшая, вне всяких сомнений, что все это угрюмое ожидание имеет прямое отношение к нему. Он увидел глаза. Они мутно блеснули, неожиданно появившись во мраке. Может быть, поднялись невидимые веки, а может быть, эти глаза давно смотрели на него, только теперь загоревшись от возросшей сосредоточенности. Они были маленькие, близко посаженные, желтые, полные красноватых искр. В их взгляде не было ни ненависти, ни гнева. В них было что-то значительно более страшное. Холодная проницательность, равнодушным презрением оценивающая страх своей жертвы. Непонятная отчужденность хищника, до ужаса зверская и издевательская, без каких бы то ни было следов человеческого.
Михала пронизал леденящий холод. Он услышал слабый, сдавленный крик, едва отдавая себе отчет в том, что это его собственный голос дрожит в темной комнате. Он все еще продолжал смотреть в эти маленькие глаза, когда дверь открылась и из столовой упала узкая полоска света. Шелест платья и запах одеколона приблизились вместе с приглушенными словами:
— Спи, спи, сынок. Тебе что-то приснилось?
— Там… сидит… горилла, — простонал он с трудом.