— Не так! Поставь прямо.
Он посмотрел на нее и увидел, что она следит за ним и что лицо ее стало снова сосредоточенным, что раздражение и обида вновь овладели ею.
— Ну что? Не понял? — спросила она. — Да абажур!
Он быстро поправил зеленый абажур, снова погружая портрет во мрак, а она опустила голову, и гримаса злости сошла с ее губ. Но теперь связь между картиной и старой женщиной была настолько велика, что Михалу показалось, что в этом хриплом и скрипучем голосе он улавливает звучание девичьего альта. И еще — хотя он не мог как следует объяснить, в чем тут дело, — он почувствовал, что ее раздражение — логически обоснованная реакция, естественное следствие какой-то его вины…
Михал приблизился к креслу, робко протянул руку к ее ладони. Он хотел запечатлеть на ней прощальный поцелуй и уйти. Обычно она сама угловатым и порывистым движением подносила свою согнутую в запястье кисть. На этот раз она взяла его руку и задержала на своем колене. Он ждал, не зная, что делать дальше.
— Вот видишь: жизнь… — сказала она через минуту, почти шепотом. — Такая она и есть, вся.
Бабка снова замолчала, но не отпускала его руки. Она как-то странно улыбалась, и лицо ее хранило выражение такой печали и покоя, каких он никогда не видел на нем. Потом вдруг вздохнула так глубоко, что все ее тело заколыхалось.
— Если бы хоть один раз так сыграть… Как этот Губерман. Вот тогда бы человек знал, для чего все это.
По прикосновению ее руки, слабому и бесстрастному, он понял, что бабка забыла о нем, что она говорит сама с собой. Вероятно, он должен был успокоить ее, сказать что-нибудь ласковое, что вдохнуло бы в нее мужество, но его лишило сил ощущение какой-то тесноты. Это было так, как если бы он намеревался показать кому-нибудь далекий, полный покоя пейзаж и вдруг увидел перед собой глухую стену. Он вздрогнул. Она отпустила его руку и выпрямилась в кресле, поправив аметистовую брошь, скалывающую кружевной воротничок.
— Ты этого не поймешь, — сказала она разочарованным тоном.
— Бабушка, — пробормотал он, — ну, я пойду…
Она посмотрела на него своим обычным, твердым, немигающим взглядом.
— А чего ты хотел от меня? Зачем сюда пришел?
Он должен был сосредоточиться, чтобы вспомнить это.
— Я завтра иду в школу… в гимназию… поэтому…
— Ну хорошо, — прервала она его. — Хорошо, что вспомнил о бабке. Спасибо тебе.
Она скривила крепко сжатые губы, что должно было означать вежливую улыбку. Его всегда это раздражало. Все другие, а особенно вторая бабка, которую называли в семье «бабуней», улыбались как бы изнутри, словно в них зажигался теплый дружественный огонек. У этой же только кожа и мускулы лица складывались в определенный условный узор.
Еще минуту назад Михал был близок к мысли, что между ним и бабкой устанавливается тихое взаимопонимание, что с этой поры в область отчужденности, так зорко ею охраняемой, для него откроется потайной ход. Эта гримаса была похожа на захлопывающуюся дверь. Вернулся прежний тон дежурной вежливости, со скрытым в ней раздражением.
— А как отец? — сказала она. — Тебя отправил, а сам прийти не соизволил?
— Папа должен вечером уехать.
— Искать новое место?
— Да, бабушка.
Она пожала плечами.
— Ну хорошо. Возьми себе конфетку. Она в коробке на этажерке возле кровати.
Он пошел на цыпочках в глубь комнаты и отломил от кома полурастаявших карамелек, прилипших к жестяной коробке, влажный мятный леденец.
— Ну, теперь иди. Приятное мне сделал, обязанность свою выполнил, а время уже позднее.
Сухими губами она коснулась его лба, слегка, как будто брезгуя.
С полным мятного холода ртом вышел Михал в коридор, неся свою незамеченную шинель и фуражку. Когда он за дверями одевался, ему показалось, что он слышит ее шепот: «Михась».
Некоторое время он прислушивался, не решаясь постучать вновь. Но в комнате было тихо. Наверно, ему это показалось.
* * *В ту ночь в предвкушении ожидающих его в школе переживаний Михал долго не мог заснуть. Он проснулся очень рано, с неясным страхом, что проспал и теперь опоздает. Штора была еще опущена, и в комнате стоял полумрак, из передней доносились отзвуки какого-то таинственного, сдерживаемого движения. Там шептались, ходили, хлопала входная дверь, отрывисто тарахтел телефонный диск. Потом приглушенный голос матери говорил о чем-то тоном, на редкость озабоченным и в то же время возбужденным, тоном, который мог появиться только по необычному и очень неприятному случаю. Михал напряг слух.