Но именно такие дела Уна любит откладывать.
— А почему нельзя подождать, пока мы вернемся? — спросила она.
К счастью, я настоял на своем, иначе нам пришлось бы до конца жизни вести тяжбу, пытаясь как-нибудь выручить свое состояние.
День нашего отъезда в Нью-Йорк был мучителен. Пока Уна отдавала последние распоряжения по хозяйству, я стоял на лужайке перед домом и смотрел на него с каким-то смешанным чувством. Так много всего было здесь и счастья и боли. А сейчас, в эту минуту, и сад и дом казались такими мирными и родными, что мне стало грустно их покидать.
Простившись с Элен, нашей горничной, и дворецким Генри, я проскользнул в кухню, чтобы проститься и с нашей кухаркой Анной. В таких случаях я становлюсь ужасно застенчив, а Анна, крупная толстая женщина, была к тому же еще и глуховата. «Прощайте», — повторил я и тронул ее за руку. Уна уходила из дому последней и рассказывала мне потом, что застала и кухарку и горничную в слезах. На вокзале нас провожал мой ассистент Джерри Эпстайн.
Путешествие по стране немного успокоило нас. До того как сесть на пароход, мы провели неделю в Нью-Йорке. Но когда я решил там немного развлечься, мне позвонил мой адвокат, Чарльз Шварц, и сообщил, что бывший служащий компании «Юнайтед артистc» предъявил иск к компании на несколько миллионов долларов. «Это пустая претензия, Чарли, но тем не менее я бы не хотел, чтобы вам вручили повестку с вызовом в суд — это значило бы, что вам придется прервать ваш отдых». И вот последние четыре дня я был вынужден провести у себя в номере и лишен был удовольствия посмотреть Нью-Йорк вместе с Уной и детьми. Однако на просмотр «Огней рампы» для представителей печати я все-таки решил поехать, не взирая ни на какие повестки.
Кроккер, который в это время заведовал у меня рекламой, устроил завтрак для сотрудников журналов «Тайм» и «Лайф» — это был случай, что называется, прыгнуть сквозь обруч в целях рекламы. Голые оштукатуренные белые стены их редакции как нельзя лучше гармонировали с холодной атмосферой нашего завтрака. Глядя на весь штат журнала «Тайм», на этих коротко остриженных, суровых мужчин, получающих гонорар построчно, я изо всех сил старался быть как можно приветливее и забавнее. Еда, которую нам подавали, — безвкусная курятина с желтоватой, мучнистой подливкой — была такой же холодной, как вся атмосфера, царившая за столом. И ни мое присутствие, ни еда, ни все мои попытки расположить этих людей в свою пользу не принесли мне ничего хорошего для рекламы «Огней рампы» — «Тайм» безжалостно разругал картину.
И на просмотре прессы я также ясно ощущал недоброжелательство в зале и поэтому был приятно удивлен, прочтя ряд благожелательных отзывов в весьма влиятельных газетах.
XXX
Я поднялся на борт лайнера «Куин Элизабет» в пять утра — весьма романтический час, если бы только он не был обусловлен низменным стремлением избегнуть посыльного из суда. Повинуясь инструкциям моего адвоката, я должен был тайком проскользнуть на пароход, запереться в своей каюте и не показываться на палубе до отплытия. Наученный горьким опытом последних десяти лет, убедившим меня, что всегда надо ждать худшего, я повиновался.
А я так мечтал, как буду стоять на верхней палубе, рядом с Уной, окруженный детьми, и радоваться последним волнующим минутам, когда пароход наконец снимается с якоря и отплывает, уходит к новой жизни. Вместо того я был постыдно заперт в своей каюте и мог лишь тайком выглядывать в иллюминатор.
— Это я, — сказала Уна, тихонько постучав в дверь.
Я открыл.
— Джим Эджи приехал нас проводить. Он стоит на пристани. Я крикнула ему, что ты прячешься от посыльных из суда и что ты ему помашешь рукой из иллюминатора. Вон он стоит в конце пирса, — указала мне Уна.
Я увидел Джима, отошедшего немного поодаль от кучки людей, которые под ярким солнцем глазели на наш пароход. Я быстро схватил шляпу и, просунув руку в иллюминатор, стал ею махать, а Уна из другого иллюминатора наблюдала за Эджи.
— Нет, он тебя не видит, — объявила она.
Джим так и не увидел меня, а я его видел тогда в последний раз — он стоял один, будто отделенный от мира и куда-то глядел, искал чего-то. Два года спустя он умер от разрыва сердца.
Наконец лайнер отошел от берега, я открыл дверь и вышел на палубу свободным человеком. Вот они, вздымающиеся ввысь контуры города Нью-Йорка, равнодушные и величественные, — они уходят от меня, освещенные лучами солнца и с каждой минутой становятся все более эфемерными и прекрасными… И когда этот огромный континент стал исчезать в тумане, мною овладело какое-то странное чувство. Хотя я был очень взволнован предстоящим визитом всей моей семьи в Англию, на пароходе я чувствовал себя легко и спокойно.
Необъятный простор Атлантики очищает душу. Я почувствовал себя другим человеком. Я перестал быть легендой киномира, мишенью для злобных нападок и превратился в простого семьянина, который едет отдыхать с женой и детьми. Наши малыши весело играли на верхней палубе, а мы с Уной сидели рядом в шезлонгах. И я ощущал такое полное, совершенное счастье, которое почти граничит с грустью.
Мы с нежностью вспоминали друзей, оставшихся в Штатах, мы даже говорили о дружелюбии департамента иммиграции. Как легко попадается человек на удочку самой маленькой любезности — очень трудно разжигать в себе злобу.
Мы с Уной намеревались только отдыхать и все свое время посвятить удовольствиям, но так как в эти же месяцы на экраны Европы должны были выйти «Огни рампы», наша поездка приобрела и практический смысл. Сознание, что мы соединяем приятное с полезным, доставляло мне удовольствие. На следующий день мы весело позавтракали. Нашими гостями были Артур Рубинштейн с женой и Адольф Грин. Среди завтрака Гарри Крокеру вдруг подали радиограмму. Он хотел положить ее в карман, но посыльный сказал: «Они ждут ответа по радио». Гарри молча прочел радиограмму и сразу помрачнел. Извинившись, он вышел из-за стола.
Позднее он позвал меня к себе в каюту и прочел радиограмму, в которой говорилось, что въезд в Соединенные Штаты для меня закрыт, и прежде чем я получу на него разрешение, мне предстоит ответить комиссии департамента иммиграции на ряд обвинений политического порядка и на обвинение в моральной распущенности. «Юнайтед пресс» спрашивает, не желаю ли я выступить по этому поводу с каким-нибудь заявлением.
Каждый нерв у меня был натянут до предела. Мне было довольно безразлично, вернусь ли я в эту несчастную страну или нет. Я с удовольствием ответил бы им, что буду только рад не дышать этим воздухом, отравленным ненавистью, что я уже сыт по горло оскорблениями Америки и ее ханжеством и что вообще все это мне осточертело. Но все мое состояние оставалось в Штатах, и я с ужасом думал: а вдруг там сумеют найти какой-нибудь предлог его конфисковать — теперь я мог ожидать от них любых, самых беззаконных действий. И вместо того что мне так хотелось сказать, я в напыщенной форме заявил, что, разумеется, я вернусь и отвечу на все предъявленные мне обвинения, и я надеюсь, что моя обратная виза — не «клочок бумаги», а документ, выданный мне правительством Соединенных Штатов, и так далее и тому подобное.
С этой минуты я уже не отдыхал на пароходе. Со всех концов мира газеты слали мне радиограммы, прося высказаться. В Шербуре, на первой остановке перед Саутгемптоном, на борт поднялось свыше ста репортеров европейских газет, требовавших интервью. Условились, что после завтрака я побеседую с ними час в ресторане. Хотя все они были настроены очень сочувственно, пресс-конференция вымотала меня предельно.
В пути от Саутгемптона до Лондона меня не покидало тревожное чувство: еще больше, чем изгнание из Соединенных Штатов, меня волновала мысль о том, каким будет первое впечатление Уны и детей, когда они увидят Англию. Много лет я превозносил изумительные красоты юго-западной части Англии, Девоншира и Корнуэлла, а сейчас мы проезжали мимо уныло теснившихся красных кирпичных домов и узких улочек, вдоль которых вздымались до ужаса одинаковые дома.
— Они все так похожи один на другой, — сказала Уна.
— А ты подожди судить, — ответил я. — Мы едва только выехали из Саутгемптона.
И действительно, мы ехали дальше, и пейзаж становился все более прекрасным.