Они зашли в кафе. Слишком светлое, шумное, туристическое. С ливанцами в верблюжьих пальто, узнавших Машу, — приходили в «Разин». Машка подумала, что в коем-то веке они с писателем зашли в кафе, и оно такое поганое. С Марселем они ходили в специальные кафе, они выбирали, а с писателем так вот, вдруг… «Как же тут погано!» — подумал, но не сказал писатель. Он не понимал, что и Машке здесь не нравится! Писатель заплатил пятьдесят франков за два стаканчика вина; они дошли до drug store[175] на Елисейском Кольце и купили две бутылки Божоле на пятьдесят же франков, взяли такси. А Машка все переживала, а хватит ли писателю денег… Она слишком серьезно относилась к литературе писателя. К его бедному литературному образу.
— Все к ебене матери валится. Гражданства не дали, ты — свихнулась, на книгу рецензий нет. Ты, бля, сглазила. Зима, перед Новым годом и я один. Одному хуёво.
Машка сидела на матрасе одинокого писателя. Он — напротив, на полу, протягивая к ней руку. Не дотягиваясь до ее руки и поэтому глядя на ее сапоги. Не свиные (мод-фризоновские!)… хотя, наверное, все сапоги делают из свиной кожи, только по-разному выделывают ее.
— Мне приснился хуёвейший сон. Будто я нашел тебя в корзиночке. То есть корзиночку с тобой я нашел в могиле. Я подглядел из-за кустов, как тебя собираются в этой корзиночке похоронить. Я выскочил, всех разогнал и забрал корзинку. Ты там такая маленькая и вся грязная, и я ее украл, забрал, чтобы спрятать.
— Это хотя и оригинальный сон, но он только лишний раз показывает твое отношение ко мне — грязная, меня надо спасти.
«Ты живешь в нереальном мире. Все твои эмоции, иллюзии и фантазии ты переносишь на реальность. Из-за этого ты не видишь настоящего и не можешь ему радоваться. Ты больна. Ты алкоголик и психопат. Веселье твое больное. Ты хочешь сидеть в темной комнате и дымить своими вонючими сигаретками, накручивая себя на больные размышления. Ты не даешь мне покоя. Ты влезла в мою жизнь, навязала себя и хочешь, чтобы я занимался тобой двадцать четыре часа в сутки. Ты впутываешь меня во все свои дела, ты делишься со мной всеми своими проблемами. Ты не даешь мне ни на секунду забыть о твоем существовании, и я все время должен думать — а не случилось ли что-нибудь с тобой, не укусила ли тебя собака, не наехала ли на тебя машина, не потеряла ли ты документы и деньги… Блядский крокодил! Destroyer[176] себя и окружающих!» — прозвучал в голове у Машки монолог писателя, составленный из всех обидностей, когда-то сказанных им. А теперь он сидел, гладил ее сапог и говорил, что одному «хуёво», что он хочет с ней, даже «грязной в корзиночке». Все мужчины считали себя ее спасителями. Это было что-то вроде женского признания о том, что «только с тобой, милый» или «ты первый, дорогой». Но тот же писатель совсем не ценил этого самого первенства, постельного, например, почему же он думал, что Машка будет благодарна за «спасение»?
— Почему же тебе не дали гражданство?! Ты даже налоги заплатил. Сам! Пошел сам к ним: сколько я вам должен? Где это видано? Да еще с литературы, которая уже, конечно, на благо Франции. Уже в списках писателей, творящих во Франции, ты состоишь. Тебе должны были почетное гражданство дать!
Его дают — принадлежащим аппарату, истеблишменту… Я видела Вознесенского в «Максиме», на дне рождения Эртэ, старичок дизайнер. Как младенец, в кудряшках и улыбающийся. Ку-ку наверное. Хозяйка устроила день рождения, поэтому и Вознесенский был. — Она воображает себя меценаткой, вероятно. Теперь Вознесенский напишет и об Эртэ, как об Энди Уорхоле… Он не дурак, не останется здесь никогда. Зачем? Он при всех режимах умудрился быть на авансцене. А Любимов чокнутый. Его, конечно, все эти Ростроповичи уговорили… Создать здесь свою «могучую кучку», работающую на уничтожение СССР Наверняка есть музыканты и композиторы современные, ненавидящие Ростроповича. Только они не принадлежат истеблишменту и их мнения никто не знает. Специалисты ведь тоже принадлежат. А какие-нибудь музыкальные революционеры, может, считают его старым хреном, не дающим музыке движения… А?