Я вижу его с синей дорожной сумкой на плече, в бушлате. Во всех городах мира он идет один, сосредоточенно и быстро, не путаясь под ногами и презирая тех, кто пугается, как в поэме «ГУМ»: «Стоят и ловят ворон». Однажды он несет букет «деревьев», и я прячусь за колонной кафе — какое счастье, что я пью кофе, иначе было бы стыдно: букет предназначен мне. В другой раз я прячусь за углом — на плече у него гигантская кастрюля, он будет варить в ней тройные щи. Он больше не хочет носить таксидо. Он хочет сапоги.
А может, он печален, что его военный папа не стал музыкантом? «Мы только знакомы — как стра-анно». «Не пой при мне этих песен. Они тоску только нагоняют, и родителей вспоминаю». А московские его друзья богемные хотели, чтобы он навсегда остался в украинской вышитой рубашке, с вьющимися, до плеч, волосами — только сейчас-то они были бы уже седыми! и со стишками. А у него если есть, то: «People аге stupid and world is stupid!»[189]
Мы встречаемся на рю де Розье, где стреляли и он слышал. Придя домой за несколько секунд до атаки. Задержавшись на улице, он мог быть убит, и кровь на белом казалась бы краской. Теперь эта белая рубашка разорвана мной и хранится в полиэтиленовом мешке, сохраняющем его запах пота.
Американская пара ест фалафели и оглядывается на него, задержавшегося у мусорных баков. Похожи они на советские, из моего детства баки — в них выкидывали только сухой мусор, а остатки пищи полагалось выкидывать в другие. Не по экологическим соображениям, а на корм свиньям. Американская пара поравнялась со мной, остановившейся и оглядывающейся на Ли. Вот он присел за мусорным баком, и в руке у него автомат. «Дайте мне Калашников! Мамочка! Я хочу одну маленькую гранатку! Оййй!» Полы плаща как щитки лежат на напряженных бедрах. Я оглядываюсь — американцы уже скрылись за углом. Я одна на улице. Он начинает стрелять из автомата. Ему можно доверять. Он и себя убьет, он ведь говорил. Я слегка бегу вперед и опять оборачиваюсь. Он стреляет, и я улыбаюсь ему. Мы будем вместе и после.