46
Да, вы угадали, Федор Сергеевич: много осталось у паренька дел и забот в Чалдонке! Как непонятно получается: заехал далеко-далеко от прииска, а прииск будто рядом, — словно смотришь кино в первом ряду.
«Сынок, сынок», — сказала в то утро мать. Никогда, никогда так не говорила. Сидит сейчас в нетопленной избе, одна, и ревет… Хоть бы дров ей наколоть.
Володю, интересно, выпускают уже из дому или нет? Сказали ему насчет меня? Не выдаст — не такой Володька. Про то письмо давно надо было ему рассказать: ну, попалось с тетрадью, взял запечатал да отправил, и весь разговор! Скрывать незачем было — ведь даже об ратный адрес Володькин подписал. И никому — ни слова! Завтра у Тюкина допытаюсь, получил Алексей Яковлевич письмо про магнит или нет. Может, уже применять стали? Вон как под Москвой вдарили! Вот это да!
А про Чугуниху никто в поселке не знает, что она теперь молоко даром раздает. Как идет на разъезд, все кричат: «торговка», «хапуга». А она — вон какая! Сеня-то знал или нет? Написать бы ему.
Почему так тянуло обратно всю дорогу? С лета ведь, с начала войны задумал, а уехал — и будто кто в спину кричал: «Вернись, паря…» А ехать-то не сладко было: то заберешься на третью полку — это еще хорошо, а то в тамбуре скрючишься или перебегаешь из вагона в вагон. На одном перегоне даже в угольное отделение залез — проводница, всего черного, вытащила. Тогда и берданку потерял. Эх, растяпа! От Мысовой до Иркутска — опять на тормозной площадке. Съел последнюю картошку, а газету разорвал и обернул ноги, чтобы не мерзли. Не в том, конечно, дело, доехал бы! А вот — тянуло обратно…
А с Тюкиным просто здорово получилось. Вот это встреча! В Чалдонке все ахнут: Дима Пуртов от Алексея Яковлевича живое письмо привез! Ай да Голован! Говорил же Алексей Яковлевич: «Мои-то не бросят в беде!» И не бросили! А Федора Сергеевича с поезда надо прямо домой отвезти. Мать примет. Печь хорошенько истопить. Ребята, если что, подмогут: и Володя, и Венька, и Нина, и Ерема… А все же интересно, как встретят? Дядя Яша скажет: «Хорошо, еще работничек появился. А рыбачить и охотничать любите?» Бобылков прибежит: «Вам чего подбросить?» Лишь бы насчет бочки не вспомнил! Тоня начнет заботиться, чтобы получше устроить. Интересно, воротилась она из тайги? Кто из ребят с ней пошел? Ерема, конечно, и еще Костя Заморский. И мне надо было бы! Правильно Сеня наказывал. А вот как Анна Никитична? Ей, верно, все равно. Непонятная она… Хоть бы уж никого не сажала за его парту, у окна. Такое удобное место — все видать: и сопки, и разъезд, и поезда, когда из туннеля выходят…
Чего он так беспокойно спит, Тюкин? Ноги, наверно, заломило. Совсем раскрылся. Рубаха на нем новая, розовая, как та, что Сеня Чугунок в клубе сдавал. Может, в самом деле Сенина рубашка? Чепуха! Мало ли таких рубашек! А все же спрошу Федора Сергеевича — подарочная или своя?
Пять дней, как я не был дома, пять дней. Все ближе эшелон к родным местам. С верхних нар в маленькое оконце хорошо все видно. Высокая сосна, в пятнах снега, стоит на гребне — как та, что на Аммональной сопке. Рыжие тальники вьются вдоль речки — точь-в-точь как урюмские тальники. Промелькнул разъезд — два-три домика в лощине. А вон серая скала… На ней кто-то вывел большие красные буквы: «Тыл — родной брат фронта».
Все ближе эшелон к родным местам… Скоро из-за Веселовской сопки появится маленький прииск в широкой пади Урюма. Я услышу, как загудит гудок электростанции, как зазвенит школьный звонок. Увижу сопки, лесистые и безлесые, в блестящих снежных колпаках. Синее, сияющее небо. И на всем — солнце, солнце!
Мои сопки. Мой прииск. Мои ребята.
Моя Чалдонка!
1950–1956
Чита — Дарасун — Москва.