Вот интересно как получается, и Бродскому, и мне помогают страны, к нашей Родине не имеющие никакого отношения. Даже в какой-то мере враждебные, как утверждает пропаганда. А та «прекрасная страна», из которой нас или выгнали, или из которой мы сами сбежали, потому что невыносимо было, она ничего не сделала, чтобы удержать нас. Напротив, она была равнодушна к нам и нашим страданиям, даже как будто наслаждалась ими. Как будто говорила: ну и бегите, пиздуйте! Без вас обойдемся!
И, конечно, я почему-то уверен, что Бродского наградят Нобелевкой, и сделают это шведы, а не та страна, что выгнала, вышвырнула, изгнала его. Эта страна, чего доброго, еще и в позу встанет, дескать, а что это вы его награждаете? А вот хотим – и награждаем, ответят шведы и прочие из тех, кто захочет его наградить. Я просто хочу сказать, что, кроме пинка под зад, мы ничего от нашей страны не получали, он и многие другие, включая меня, хоть я и не претендую на такой же масштаб, как он, разумеется, не ставлю себя на одну с ним доску. Одного, значит, выгнали из страны, выкрутили руки и вытолкали, он же тунеядец и антисоветчик; второй сам сбежал, ну и хорошо, говорит моя родная страна, мы и о тебе плакать не будем. Вот еще. Мы о тебя ноги вытрем. Нам нужны покорные рабы.
От этих мыслей на душе и светло, и тяжело. Скорее тяжело, все-таки, светло лишь от того, что тлеет уголек надежды о Нобелевке для Иосифа Александровича, а так было бы совсем темно и беспросветно. Приходится опять прибегнуть к помощи виски. После двух больших глотков боль притупляется, впервые за долгое время я пью и не плачу, и тем более не бью бутылку о стену; засыпаю почти детским сном, во сне пару раз всхлипываю и вздыхаю, но на этом все, никаких слез. И я совсем забыл, что этой ночью наступил Новый Год…
Письмо одиннадцатое, не отправленное, 1 января 1983 года
Наутро 1 января, снова собираясь на работу, я вдруг понял, что именно эта страна – теперь, по сути, мой дом, мой приют, прибежище добровольного изгнанника. Вот такая горькая ирония: я изгнанник, лишенный дома, домашнего очага, разлученный с семьей, одинокий, но это – мой дом, такой, какой есть… Я пишу эти строки во время пятичасового перерыва между двумя моими большими новогодними сменами; самую долгую я отработал, осталась вот эта, короткая, потом меня сменит Петр Петрович, а завтра уже вся редакция вернется с каникул, будет оживленно и уныло одновременно, все пять пропитается безысходной и неисчерпаемой ненавистью к СССР… С тем же Петром Петровичем, что сменит меня сегодня, кроме его воспоминаний о детстве и о том, как он ненавидит все советское, тоже говорить не о чем. Он из донских казаков, эмигрировавших в двадцатых годах, примерно в то же время, что и Марья Ивановна; но она была двадцатилетней девушкой в то время, а он – совсем маленьким, когда его увезли сначала в Париж, а оттуда, немного подросшим, в Канаду. Он в совершенстве владеет французским, освоил его еще в Париже, а вот по-английски ни бельмеса не понимает. Кстати, так же, как и наша гордость, ум, честь и совесть нашей эпохи, как мы в шутку (и всерьез тоже!) ее называем, Марья Ивановна. Здесь, в Монреале, кстати, французский куда в большем почете, чем английский. Уверен, наша Марья Ивановна сейчас спит здоровым, безмятежным сном в своей девичьей постели, у нее сегодня выходной. А завтра утром будет как огурчик на своем посту, бодрее и веселее всех.
Когда ехал на своем верном Феде, неожиданно вспомнил про мать, впервые за долгое время. Как она там, в Челябинске? Знает ли о моем побеге? Уверен, знает, Люба ей сразу же сообщила, из мести и вообще, надо ведь оповестить, мать все-таки, на это у нее всегда найдется время… Материн телефон Гэбэ тоже прослушивает, уверен на сто процентов, но зря они стараются, я все равно ей не позвоню. Просто не хочу, и все. Что я услышу, кроме эгоистических упреков? Она всегда раздражала меня своим себялюбием, стремлением привязать к себе. Когда я собирался поступать в МГИМО, она костьми легла, не дала мне уехать, все деньги забрала, даже мои собственные, устраивала отвратительные сцены… Я все равно уехал, сбежал тайком, крадучись как вор; перед этим работал на стройке все лето, чтоб было на что сбежать; деньги закапывал в саду, чтобы не отобрала, как тогда, она все вещи мои каждый день обшаривала… Она осталась в Челябинске, после смерти отца у нее появился любовник, вот, наверное, с ним и стала жить; при мне он стеснялся приходить к нам, она к нему сама бегала, не могла без мужчины. Да я и не виню ее, по крайней мере за это, хотя меня все эти шуры-муры коробят, память отца и все такое… Хотя отец сам был хорош! Исчез, и все, пропал с концами, никто даже найти его не смог. Ни одной весточки от него, ничего, за много лет. Вот это стойкость духа! Или просто эгоизм?