Ассистировал мне Николай, мой приятель и однокурсник, дежуривший этой ночью в соседнем отделении гемодиализа. Кроме нас с ним да операционной сестры (ее, кстати, тоже звали Ириной, и ее восточные глаза всю операцию с интересом и легкой насмешкой наблюдали за мной) — ну и, разумеется, нашей испуганной пациентки, в операционной больше не было никого. Сейчас в это трудно поверить, но тогда аппендиксы нередко удаляли под местной анестезией: таковы были традиции русской хирургической школы.
Наша больная, кстати, за всю операцию даже не пикнула: то ли она была так терпелива, то ли у меня действительно получилась классическая инфильтрационная анестезия. А червеобразный отросток, багровый и напряженный, словно выпрыгнул к нам из раны, вместе с петлей подвздошной кишки: он будто ждал, когда я рассеку над ним блестящую пленку брюшины.
Но, когда я отсекал флегмонозный отросток, он лопнул — и немного гноя вылилось в рану. Обеспокоенные, мы позвали Филиппыча. Он заглянул через мое плечо, посопел, хмыкнул и пробасил:
— А, ерунда… Помой, посуши — все должно обойтись.
Конечно, я сделал, как он и сказал, — хотя на душе у меня скребли кошки. «А если, — думал я, — у этой девушки разовьется разлитой перитонит? Хорошее же у меня будет хирургическое начало…»
Понятно, что я завершал операцию как можно более тщательно, но сделанного было не воротить; хотя теперь-то я понимаю, что ничего страшного и в самом деле не произошло. Но тогда вместо радости от самостоятельно сделанной операции я испытывал только тревогу за эту кареглазую девушку — и, чего уж скрывать, за себя самого. Утром, сменившись с дежурства, я чуть ли не за руку притащил к постели Ирины нашего преподавателя, ассистента хирургической кафедры. Тот посмотрел язык больной, пощупал ей пульс, помял живот — и пожал плечами:
— Не понимаю, чего ты волнуешься? Я здесь никакого перитонита не вижу.
Но успокоиться я не мог еще долго. Ирина пролежала в клинике ровно неделю; и первые два-три дня я множество раз не только сам приходил к своей пациентке, но время от времени притаскивал к ней кого-нибудь из отделенческих или кафедральных врачей. Все, разумеется, лишь пожимали плечами и даже посмеивались надо мной.
Сама же Ирина, которой день ото дня становилось все лучше, расценила мои посещения совершенно по-женски. Еще, видимо, и соседки по шестиместной палате подзуживали ее — смотри-ка, дескать, Ириш: а парень-то на тебя явно запал! — и девушка ожидала моих ежедневных визитов как свиданий. Когда я вновь и вновь присаживался к ней на кровать (согласитесь: это довольно интимное действие) и откидывал одеяло, Ирина, блестя карими вишнями глаз, сама обнажала свой юный живот, отдавая себя в мое полное распоряжение. Но меня тогда занимала лишь грубая проза — вроде отхождения газов или защитного напряжения мышц, — и я куда более пристально глядел на повязку в правой подвздошной области, чем в потемневшие, взволнованные глаза Ирины. В общем, я видел в девушке лишь пациентку — в чем, кстати, свято следовал Гиппократовой клятве, запрещавшей врачу относиться к больным женщинам как-то иначе.
Затем Ирину благополучно выписали, и у меня с души упал камень. Закрутилась прежняя студенческая жизнь, с учебой, дежурствами и операциями — и я уже почти позабыл Ирину и ее злополучный аппендикс.
Но через несколько дней — я как раз снова дежурил — моя напарница-медсестра сказала:
— Андрей, выйди на лестницу — там тебя спрашивают.
Сбежав по скользким ступеням, я повернул на центральный марш лестницы — и чуть не упал: внизу, в холле, стояла красавица в красном платье. Я, признаться, не сразу ее и узнал — тем более что лицо девушки наполовину скрывал букет алых роз. Спустившись к Ирине — это была, конечно, она, — я смущенно пробормотал: «Ну, как ты себя чувствуешь?» Красавица, впрочем, была смущена не менее моего. Передав мне огромный букет — помню влажные листья и то, как кололись шипы, — Ирина, запнувшись, проговорила: