Мы снимали и в Одессе, меня там сбивала машина. Было страшно очень, но от дублеров я отказалась. У меня был чемоданчик, в котором лежали списки детей, я несла их советскому коменданту. И вот на мостовую (ее хорошо полили водой, в ней отражались фонари, была ночь — такой настроенческий кадр) выскакивала немецкая военная машина и проезжала так близко, что задевала чемоданчик. Был сильный удар, я истошно кричала и со всего размаху падала. Создавалось впечатление, что меня сбили.
Увы, мои муки оказались напрасными. Режиссер в конце концов почему‑то решил убить меня выстрелом в спину. И снова я падала в лужи, и снова было много дублей. А тело в синяках, как после побоев, здесь и в других фильмах было для меня привычным явлением. За роль Смайды я получила Государственную премию.
В кинематографе, как и в партийной печати, в это время главенствовали две темы: война и восстановление народного хозяйства. Луков меня пригласил на вторую серию «Большой жизни». Я играю Женю Буслаеву, возлюбленную Алейникова. Она типичный вожак, бригадир девушек. Я перекладываю кирпичи, восстанавливаю разрушенные дома и шахты, пою песню.
Мы в Донбассе. Луков — режиссер, Кириллов — оператор, Нилин — сценарист. Я помню, там была сцена: Алейников подходит ко мне и хочет объясниться в любви. У него была потрясающая, ни на кого не похожая интонация: «Завтра в парке духовой оркестр, или я вам не нравлюсь?»
И еще там была сцена, когда Алейников спит и его никак не могут разбудить. Тогда берут два стакана, чокаются, и он от этого звука просыпается. Но после печально известного постановления ЦК о кинематографе (1946 года) из фильма все это вырезали, чтобы не звучала тема выпивки, а после и вовсе картину закрыли.
Позже Луков пригласил меня в фильм «Донецкие шахтеры» по сценарию Б. Горбатова. Луков и Горбатов были в ссоре и на картине не разговаривали, а только переписывались.
Все мы жили в Донецке в гостинице, а у Горбатова там был свой дом с домашней работницей. Иногда мы ходили к нему в гости — Дружников, я и Андреев. Однажды мы так много съели раков, что на съемках не могли говорить — губы распухли.
К Горбатову приезжал Константин Симонов, который его очень любил, они были верными друзьями, хотя Симонов ненавидел Татьяну Окуневскую, жену Горбатова, он просто не мог ее видеть и слышать. Симонов также дружил с Борисом Ласкиным. Они как‑то «монтировались» вместе. И у них были специальные концертные номера — они замечательно рассказывали анекдоты. Сначала отходили в сторону, репетировали, а потом показывали.
Я знала Константина Симонова еще тогда, когда он, собственно, не был Симоновым.
А познакомились мы с ним в трамвае, в знаменитой «Аннушке», которая бегала по кольцу (тогда это было действительно кольцо, теперь оно обрывается на Мясницкой). Я часто ездила по этому маршруту. Стою в вагоне, держусь за ручку. Вдруг мелькнуло лицо, которое обратило на себя внимание. Я еще раз посмотрела — человек вытягивает шею и тоже смотрит на меня. Я вышла у Петровских ворот — он соскочил с трамвая, догоняет и говорит: «Здравствуйте». Он меня узнал. Мой первый фильм уже шел в кинотеатрах. Мы немного прошлись. Он назвал свою фамилию, сунул свой телефон и спросил мой… Он уже печатался, но я его не читала и ничего не знала о нем. Я тогда не интересовалась современной поэзией.
Позже я подружилась с его женой Валей Серовой, бывала у нее в гостях, была свидетелем того, как она пристрастилась к выпивке. Костя очень страдал, пытался ее лечить.
Помню, как мы летели с Валей с каких‑то концертов. Во время полета разговаривали с летчиками. Они уважали Серову, знали, что ее первый муж был их коллегой, и даже дали ей на несколько минут руль управления. Пассажиры, наверное, почувствовали это, потому что самолет тут же сделал несколько ям. До Москвы была одна посадка, мы пошли обедать. Валя выпила рюмку чего‑то, водки, наверное, и очень быстро захмелела. Когда мы шли обратно в самолет, мне пришлось ее поддерживать. Я забеспокоилась: нам еще лететь полтора часа, а вдруг она не придет в себя? В самолете она легла и заснула. Я слышала, что, если человеку достаточно малой дозы, чтобы захмелеть, — значит, он болен. И вот мы приземляемся. Она была уже в форме. Когда мы вышли из самолета, Костя встречал нас с цветами. Я еще из окошка увидела: он стоит в белых, очень красивых брюках, стройный такой; тогда у него была хорошая прическа, потом он стал носить какую‑то детскую челку, которая ему не шла.