Выбрать главу

Потом она домой пришла. Закрылась в той самой сараюшке, как мать когда-то, завыла-запричитала взахлеб, упершись взглядом в толстую связку лука. Что ж, видно, это у них семейное, на женском роду написано – на лук плакать. Правда, мать ей долго плакать не дала. Ворвалась, дернула за волосы пребольно, подняла на ноги, встряхнула с силой:

– Не смей, Маруська! Кому говорю – не смей! И думать забудь, чтоб по нем плакать! Ты молодая еще, все у тебя впереди!

– Ой, мама! Шесть лет… Это ж так много – целых шесть лет… – зашлась в горьком слезном приступе Маруся, падая ей на плечо.

– Значит, тем более не смей! Считай, что я за тебя весь этот случай в свое время отплакала, поняла? Еще чего не хватало, чтоб ты мою судьбу к себе прибрала. И не смей больше об этом думать! И чтоб я имени даже его не слышала! Нету его! Нету никакого Кольки Дворкина! И не было никогда!

– Да как же, мама, не было? Ведь был… Что же я, в голову к себе залезу да память там убью, что ли? Ой, целых шесть лет, мама…

– Замолчи, замолчи, Маруська! – глотая слезы, дрожащей рукой впилась ей в плечо мать. – Не рви мне душу, Христом Богом тебя прошу, не наказывай… Это моя, только моя судьба такая! Хватит с меня и моего горя горького за грех мой… Иди, поешь лучше, да работать будем! Вон из-под коровы не убрано! Работать надо, Маруська, работать, оно все и забудется…

Работать ни в тот день, ни в следующий Маруся так и не смогла. Лежала колодой бесчувственной, в потолок смотрела. Слушала, как ходит тихо мать по кухне, звенит банками, как говорит с кем-то сердито во дворе.

– Кто это приходил, мам? – вяло подняла она голову от подушки, когда мать вошла к ней с большой кружкой парного молока.

– Да это мать Колькина. Поплакаться приходила, дурища! Нашла тоже кому плакаться.

– А где она? – села Маруся на постели.

– Так я прогнала ее со двора. Сказала, чтоб никогда не приходила сюда больше.

– Почему, мам?

– А потому! – сердито сдвинула брови мать, глухо стукнув кружкой об стол. – Нечего ей тут делать! Тебя с ума сводить зазря! Иль она думает, что ты все шесть лет будешь тут в бобылках куковать да ее сыночка из тюрьмы дожидаться? Нет уж! Не бывать этому!

– Так я ж люблю его, мам! У меня больше никого и нету…

– Нету – так будет! И думать про Кольку забудь! И это мое последнее для тебя материнское слово! Поняла? И думать о нем не смей! Чтоб с тюремщиком… Ты знаешь, какие они оттуда приходят?

– Мам, ну зачем ты так? Какой он тебе тюремщик? Он же не виноват… Он просто пьяный был. Он же не хотел этого, мам!

– Да мало ли, что не хотел? Что случилось, то случилось. Судьба, значит, такая. А у тебя своя судьба будет! И вот еще что, Маруська… Письма будет тебе писать – не отвечай! Иль отпиши, что замуж вышла. Не надо тебе этого. Не допущу я. Камнем в ноги брошусь, а не допущу! Так и знай! Мой грех, мне и действовать. И не перечь мне лучше. Я знаю, что говорю.

Сев рядом с Марусей на кровать, она вздохнула тяжело, будто разом выпустила из себя весь воинственный пыл, опустила плечи, проговорила тихо:

– Вот так и живешь и не знаешь, где оно в тебя прилетит, с какого боку… А я, дура, радовалась, что все у тебя так хорошо складывается. Видно, чего больше всего для своего дитя боишься, то и прилетает.

Первое письмо от Кольки пришло через два месяца. Из Воркуты. Слово это – Воркута – показалось Марусе колким и страшным, как колючая проволока. Так и виделось через это слово Колькино лицо – потемневшее, небритое, с потухшими от безысходности глазами. И строчки в письме были какие-то холодные и короткие, будто под диктовку написанные. Вроде как и писать ему особо не о чем. Только в конце письма промелькнула немного живая искорка, похожая на маленькую надежду. Вроде того, что три года пролетят быстро, а на поселении здесь люди очень неплохо живут, и даже с семьями, и детей рожают… Мать, как это его письмо прочитала, взбеленилась:

– Ишь – на поселении они там неплохо живут! Еще чего выдумал! Это на северах-то! Умный какой нашелся! Вот и пусть там ищет себе такую же умную, которая жить с ним станет! Тебе-то зачем об этом знать? И вообще – не читай ты этих его писем больше! В печку их сразу, в печку! И чтоб я не слышала о них больше! Ты вон ходишь – почернела уже вся и учебу забросила, а у тебя диплом на носу! Прямо страх на тебя глядеть! Еще три года, гляди-ко, не отсидел, а уже про поселение заикается…

Больше они на эту тему с матерью не говорили. Будто бы и не было ее. И письма от Кольки больше не приходили. Маруся, конечно, догадывалась, что мать их перехватывала да в печку совала, как и грозилась, но молчала. А чего она сделать могла? Ничего и не могла. Образовались у нее в душе непонятные пустота и глухота, сложились мутными слоями из предстоящих шести лет, будто они и не впереди были, а сзади уже прожиты. А иногда эта пустота становилась вдруг колкой и сухой, и черной, как слово страшное «Воркута», и щипала глаза ночами, и Маруся плакала в подушку тихо, чтоб мать не слышала…