Выбрать главу

В тот год мне пришлось переваривать и запоминать множество новостей. Помню, что какой-то американский джентльмен с немецким именем сел в маленький аэроплан и совершенно один перелетел из Америки, через океан, в Париж, ни разу нигде не остановившись. Потом была новость об одном «еврейском» певце, который мазал лицо черной краской и голос которого прозвучал в какой-то кинокартине. Последняя новость вызвала самую оживленную дискуссию за обеденным столом. Если слышать, что говорят актеры, предполагали некоторые, это разрушит драматический эффект кинематографа; а некоторые, и в их числе мой отец, считали, что это «техническое чудо», что теперь все изменится. Комментарий моей матери, с которым, естественно, все согласились, был таков: «Ну, если придет звук — конец игре глазами. Больше никаких лиц, одна глупая болтовня».

К тому времени, как мне исполнилось четыре года, я была знакома со множеством взрослых. Моя мать всегда представляла меня так: «Единственная любовь моей жизни», — что, как я заметила, очень смущало некоторых господ и даже некоторых дам, но моего отца — никогда. Будучи немецким ребенком, я не задавала ненужных вопросов; но мне было не так-то легко уследить за всеми этими взрослыми, которые одну неделю были любимцами моей матери, а на другую исчезали навсегда.

Рихард Таубер пел очень красиво — он оставался с нами довольно долго. Почему-то господин Форст совершенно не любил господина Таубера. Именно тогда моя мать решила вместо них влюбиться в саму песню. Она без конца ставила на свой верный граммофон последнюю пластинку из Америки и до тех пор подпевала ей: «Ты — сливки в моем кофе», — пока мы все не захотели, чтобы она нашла себе другого фаворита. В тот год она имела большой успех в ревю под названием «Это носится в воздухе», написанном Мишей Шполянским. Под занавес каждую ночь звезда Марго Лион и Марлен Дитрих дуэтом исполняли песню в ритме затейливого фокстрота, где высмеивалась преувеличенная, экспансивная женская дружба. Манера, в которой исполнялась песня, не оставляла сомнений в ее лесбийских обертонах.

Чтобы ни у кого не возникло на этот счет никаких сомнений, обе дамы держали в руках по охапке фиалок — отличительного признака «девушек». Я, конечно, не знала, почему все покатываются со смеху, когда моя мать и ее подруга поют нам эту песню за столом, но прослушав ее в сотый раз, я уже могла вполне профессионально исполнять ее сама, вызывая еще больше хохота, чем моя мать. Эта песня стала одним из моих коронных номеров.

Наши обеды в тот год были приправлены замечательными новостями. В Берлине прошла премьера «Трехгрошовой оперы» Бертольда Брехта и Курта Вайля. Моя мать была в восторге. Она пела мне некоторые зонги оттуда. Я ничего в них не понимала. Но ей они нравились — так же сильно, как не нравились последние хиты из-за океана. «Sonny boy» («Сынок») того же самого прошлогоднего еврейского джентльмена, который иногда пел с черным лицом. В «Makin' Whoopee» («Устраивая кутеж»), она считала, «просто чересчур вульгарные слова». В ту ночь, в постели, я должна была все это обдумать. Во-первых, что подразумевалось под вульгарным? Во-вторых, почему в Америке все должны были петь, вымазав черной краской лица?

Будучи декабрьским ребенком, я взрослела не раньше конца года. Мне это казалось очень неудобным. Когда начался 1929 год, я говорила всем, кто интересовался, что мне уже пять лет.

— Нет, радость моя, тебе только четыре. День твоего рождения был только в прошлом месяце. — Поскольку я никогда не ладила с цифрами, я верила матери на слово. Она-то ведь точно знала, сколько мне лет. То был год Большого Краха и открытия моего «единственного недостатка», как это назвала моя мать.

Об обеих трагедиях она объявила на одном дыхании:

— Папи, ты слышал? Всюду только и разговору — Уолл-стрит рухнула, уж не знаю, что это значит. В Америке миллионеры выбрасываются из окна… и доктор сказал, что у ребенка кривые ноги! Я тебе говорила, что там что-то не в порядке!

Мой отец уже был осведомлен о первой драме, о второй — еще нет. Я быстро взглянула на свои ноги. Мне они показались совершенно прямыми. Но моя мать была уверена, что я «обречена на уродство». Поэтому последующие два года я спала с корректирующими колодками на ногах. Они отличались немецкой основательностью: вороненая сталь и кожа, и болты, которые завинчивались или ослаблялись гаечным ключом внушительных размеров. Весили они так тяжело, что я не могла во сне ворочаться. Лишь когда моя мать вернулась «настоящей кинозвездой Голливуда», мои ноги наконец-то вызволили из ночного заточения, и выглядели они абсолютно нормально — точно так же, как двумя годами раньше!