Однако — возвращаясь в год двадцать девятый — это все еще было время кандалов. Моя мать завинчивала их вечером, перед тем, как убежать в театр к восьми пятнадцати, и снимала на рассвете, перед тем как убежать на студию. В тот год она снялась в трех фильмах, по-прежнему немых, и играла главную роль в ночном ревю «Два галстука», которое с успехом шло в Берлинском Театре: песни — на музыку ее друга Шполянского, а история основывалась на комическом противопоставлении двух галстуков-бабочек. Черный обозначал простого официанта, белый — господина из «высшего общества».
Торопливо, как обычно, моя мать поглощала обед. Набив рот картофельным салатом и кусочками сосиски, она пробормотала что-то о том, что сегодня ей надо в театр пораньше, потому что… дальнейшее было заглушено картофельным салатом. Мой отец и я ждали, пока она запьет его пивом.
— Что ты пыталась сказать, Мутти? — спросил отец с подчеркнутой вежливостью, которая обозначала у него некоторое раздражение.
Она запихала в рот корку ржаного хлеба и проворковала нечто, напоминавшее человеческое имя.
— Мы с ребенком подождем, пока ты перестанешь жевать.
— Я сказала, — начала моя мать, отчетливо выговаривая каждое слово, — что-очень-важный-американский-режиссер-который-собирается-снимать-Эмиля-Яннингса-в-звуковом-фильме-на-«УФА»-как-будто-бы-ожидается-сегодня-в-театре.
Мой отец не любил экивоков — он хотел, чтобы информация была точной и ясной.
— Ну и что?
Моя мать убирала со стола.
— А мне-то откуда знать? Говорят, он по всему Берлину ищет шлюху для картины… может, он подумал…
— Про тебя? — Мой отец улыбнулся, отрезав себе еще кусок сыра.
Раздраженная тем, что он никак не кончит есть, мать вернула ему хлеб и масленку.
— Не глупи. Что, ты не можешь представить меня в роли дешевой шлюхи в каком-нибудь…
— Могу.
Мать бросила на него взгляд, подхватила меня со стула: это был час надевания кандалов. Мой отец спокойно кончил ужин в одиночестве, запивая «Липтауэр» вином.
— Когда придет Тами, пусть взглянет на ребенка, я ее уложила, — услышала я голос моей матери, когда она в прихожей надевала пальто.
Тами? Чудесно! Теперь мне есть для чего не спать! Голос моего отца донесся из гостиной:
— Мутти, ты перечитывала недавно Генриха Манна?
— Ты о чем? — В голосе моей матери была теперь неподдельная досада. — «Учитель Гнус»? Кошмарная книга. Как этот фон Штернберг — какое «фон» может быть у еврея? Ну все равно, Яннингс, как всегда, будет переигрывать, а при звуке — тем более! Нет! Впечатление может быть только гнетущим. Как от фильмов Фрица Ланга… Я опаздываю — целую — вы с Тами заберете меня после театра?
Она уже спускалась по лестнице, голос доносился, как эхо. Отец крикнул ей вслед:
— Заберем… Мутти! Держись сегодня понезависимее в твоей большой сцене. Сегодня все будут заискивать перед американской знаменитостью. Если ты сделаешь вид, что тебе все равно, это тебя выделит.
— Вот еще!
Дверь захлопнулась. Она вступила на свой путь.
Обстоятельства первой встречи этих двух титанов в истории кинематографа так часто и столькими доброхотами анатомировались, подтасовывались и приукрашались, что никто уже не отыщет сквозь лабиринт слов пути к абсолютной правде. Даже сами главные персонажи этого спектакля, каждый в своей автобиографии, не обошлись без прикрас, живописуя, как все произошло. Не могу присягнуть за Джозефа фон Штернберга, но в отношении Марлен Дитрих скажу твердо, что на протяжении шестидесяти лет ее версии менялись при каждом пересказе и что в глубокой старости она все еще подправляла и перекраивала те две встречи, оттачивая мизансцены.
Я слышала, как это произошло на самом деле — до того, как оно было переиначено газетчиками, светскими хроникерами, рекламными агентами киностудий, университетскими учеными и вообще всеми, кто хотел быть частью легенды.