Не успел отец вступить на порог, как она схватила его за руку.
— Не снимай шляпу! Едем смотреть на шлюх! Помнишь того, что всегда носил, кроме подвязок, белый атласный цилиндр? Мы должны найти его, мне нужны его панталоны.
Она уже тащила отца вниз по лестнице, не желая терять ни минуты — «Капризная Лола» вот-вот обретет свой облик.
О, как бы я хотела увидеть выражение лица фон Штернберга, когда Дитрих впервые представила ему свою концепцию его Лолы. Наверняка он удивился, может быть, даже чуть испугался, но он знал, что уместно, что нет. Тут он не ошибался. Хорошо, что при сем не присутствовал Яннингс — тогда бы он скорее разгадал, что «Голубой ангел» — это уже не его звездный путь, — и попытался бы что-то предпринять. Так или иначе, моя мать вернулась от фон Штернберга со словами:
— Он только взглянул на меня своими барочными глазами и знаете, что он сказал?
Мы все ждали, затаив дыхание. Она искусно подержала нас в подвешенном состоянии, потом, улыбнувшись, произнесла с триумфом:
— Он сказал: «Марленхен», — он назвал меня Марленхен! — «Чудо — чудо, просто чудо!»
Мы все бросились обнимать друг друга: она победила! В ту ночь моему отцу пришлось повозить ее по всем берлинским погребкам, чтобы она высмотрела побольше деталей «профессиональной» одежды.
Появился еще один новый бог — еще один маленький человечек. На сей раз без усов и без «фон», и глаза у него никогда не были печальные. В тот год я видела его не слишком часто — моя мать работала с ним главным образом на студии, — но слышала я о нем и о его музыке постоянно.
— Папи, никто, даже Шполи не мог бы написать эти песни. Каждый день я делаю новый дубль с песней. А слова! Как они у него получаются! Прелесть!
Она спела песню о том, что она, Лола, примадонна сезона, которую любят мужчины, у которой есть пианола, которую она никому не разрешает трогать. Это был ударный номер — мне понравилось.
— Папи, ты знаешь, что подразумевается под пи-а-но-лой? — со смехом проговорила моя мать. — Так вульгарно — и прямо в точку. Папи, он гений, это Холлендер. Для «Голубого ангела» он — добрый гений. Послушай-ка вот это — он сегодня бренчал-бренчал на пианино, прикидывал то так, то эдак — это моя любимая в фильме!
И снова — будто бы загудели медные трубы, зазвенели тарелки. Расставив ноги, руки на бедрах, она запела: она собиралась пойти и найти себе мужчину, который умел бы и хотел целоваться. Того, в ком есть огонь и кто знает, что с ним делать.
— Но вот другая, — про то, что все кого-то любят, «мотылек летит на огонек» и «что мне делать — все меня хотят» — это кошмар, а не песня. Слава Богу, когда кончится «Голубой ангел», мне в жизни не придется ее больше петь!
Теперь утро наступало как никогда рано. На улице было еще темно, а моя мать уже включала везде свет, откидывала с меня одеяло, развинчивала кандалы, запихивала меня в одежки, нахлобучивала на голову шерстяную шапку, ускоренным маршем волокла вниз по лестнице, за большую стеклянную дверь, на морозный воздух, по молчаливой улице к бабушкиному дому. Звук колокольчика отдавался глубоко в его недрах. Моя бабушка открывала массивную дверь, в тусклом свете вырисовывалась ее внушительная фигура, в этот предрассветный час полностью одетая, застегнутая, причесанная.
— Доброе утро, Лина, ты опоздала! — Моя мать подталкивала меня вперед, а бабушка принимала. Со вздохом смирения, но с укоризной во взгляде она говорила:
— Ну, иди, Лина… иди на свою… работу. — Она несколько неуверенно выговаривала последнее слово, как будто хотела подобрать какое-то получше для обозначения рода деятельности моей матери. — Твой ребенок будет под присмотром. — И с прощальным кивком закрывала дверь.
Я не знала, почему моя бабушка была недовольна и почему моя мать всегда уходила, оробев, без единого слова. Но зато я знала, что говорить об этом не следует.
Первым делом я засовывала шапку и перчатки в карманы зимнего пальто, потом аккуратно вешала его на крючок, специально прибитый для меня, после чего полагалось снять ботинки. «Ботинки вносят в дом уличную грязь», любила повторять бабушка. Со шнурками приходилось повозиться — я дергала изо всех сил, так туго они были затянуты. «У аристократов лодыжки тонкие, это у крестьян они толстые», — часто слышала я от своей матери. И каждый раз, когда она шнуровала на мне высокие ботиночки, я думала, что у меня-то лодыжки крестьянские, потому что она затягивала их шнурками, как в корсет. Потом бабушка помогала мне надеть глухой фартук, застегивая его сзади, где я не могла достать. Крадучись, тихо, как кошка, в толстых войлочных туфлях, я шла за хозяйкой дома тщательно «мыть руки с улицы», перед тем как попасть в теплую кухню, где на большой чугунной плите дымился в ожидании меня завтрак.