Провожая ее на станцию, фон Штернберг опустил прощальную записочку в карман ее брюк.
Любимая — любимейшая из всех — я благодарю тебя за чудесную записку и за все хорошее и плохое — все было прекрасно. Прости меня за то, что я такой — я бы не мог, не сумел быть другим.
Прощай, любовь моя, да будут прекрасными твои дни,
Твой Джо
Приезд моей матери предвозвестило прибытие ее новых дорожных сундуков, сделанных для нее на заказ в Америке: двухтонные, серые, с латунными замками, украшенные большими черными «М» и «Д». Их было шесть, каждый величиной с кладовку. Они перегородили нашу прихожую, как каменный забор с монограммами. После того как их разгрузили, их серые камчатные недра стали моими любимыми игрушечными домами.
В первый момент я не узнала тоненькую изящную леди, вошедшую в наш дом — но когда она покрыла меня поцелуями, все стало ясно: вернулась моя мама. Все же разница чувствовалась: какая-то новая властность, уверенность в себе, как будто королева стала королем. Я, конечно, облачилась по такому торжественному случаю в свой индейский костюм. Она упала на колени, тиская и сжимая меня так сильно, что я чуть не задохнулась.
— Что? Ты простужена? Папи! У Ребенка кашель! Я оставила тебя больной, возвращаюсь — ты снова больна? Немедленно снять этот дурацкий наряд и марш в постель… — Жизнь вернулась на круги своя.
Поприветствовать мою мать сбежались все ее берлинские друзья. Ловя каждое ее слово, мы слушали голливудские истории, мы слушали, как снимались ее первые американские фильмы.
— Погодите, вот увидите «Марокко». У вас дух захватит — и это все работа фон Штернберга. Я выгляжу сногсшибательно, крупные планы — восторг. Но когда дойдет до рук… — толстуха! И такая же беда с бедрами. Ноги, конечно, мы должны были показать, но Джо больше не хотелось выставлять пояс с подвязками; кроме того, в Америке они из подвязок делают дело. Подвязки их шокируют — как будто это что-то из Маркиза де Сада. Так что мы остановились на шортах из черного бархата — чтобы скрыть бедра. И снова беда! Из-под черной линии шорт белые бедра просто выпирали, но я поправила дело длинным боа с бахромой. Я свешивала его на то бедро, которое было ближе к камере!»
Она наложила себе в тарелку еще порцию фаршированной капусты. Вероятно, она порядком оголодала. Перед самым обедом я видела, как она жевала ломоть ржаного хлеба с гусиным салом.
— Лучше всего в «Марокко» — это когда я в своем собственном фраке. Выглядит шикарно. Фон Штернберг начал с него. Публика, конечно, ждет ноги — так вот же вам на закуску брюки! Неплохая идея? Авторство, естественно, Джо. Он знал, как отлично будут выглядеть цилиндр и фрак, а… Гарбо, вы знаете, почему-то выглядит кошмарно в мужской одежде — что очень странно, потому что все говорят, что она из герл-скаутов. Так что я делаю, когда я во фраке? Я подхожу к столику одной хорошенькой женщины и целую ее — в губы — потом откалываю от ее платья гардению, подношу ее к носу и вды-ха-ю! Вы понимаете, как и зачем я это делаю. Ничего себе? Потом я перебрасываю цветок Куперу. Публика неистовствует. А если даже американцы принимают эту сцену, представляете, что будет, когда фильм привезут в Европу?
Вообще, поскольку они в чем-то очень умны, — она подцепила еще один соленый огурчик, — в чем-то они могут быть совершенно тупые. Они точно так же переживают за меня, когда я ухожу вслед за Купером в пустыню. Ей-богу! Джо заставил меня идти за ним по пустыне — на высоких каблуках! Мы с ним просто переругались из-за этого. Наконец, он разрешил мне снять эти дурацкие туфли на середине съемки. Песок, конечно, обжег мне ступни, но по фильму получилось хорошо, что сначала я была в туфлях. Он знал. Он это мысленно прокрутил в голове, а теперь это всем нравится. Джо говорит, что иногда я могу ужасно ошибаться — и он прав. А слышали бы вы, какие вопросы задают американские репортеры! Вот уж кто не стесняется! «Какой у вас размер обуви? Сколько вы весите? Ваш рост?» Забавно… такая неотесанность. Лезут в личную жизнь. О таких вещах должны знать только в гардеробной… но американцам подавай всю подноготную. Наконец, мне пришлось спросить Трэвиса Бентона, сколько во мне роста. Он сказал: «Пять футов и шесть дюймов». Что бы это значило? Ты не знаешь, Папи, сколько это по человеческим меркам?
Мой отец ответил:
— Один метр шестьдесят семь с половиной сантиметров.
— Час от часу не легче!
— Мутти, — осмелилась я спросить, — а твой дикарь был в «Марокко»?