В то лето я снова приступила к обязанностям костюмера. Ждала в номере матери ее возвращения с многочисленных вечеринок, помогала раздеться, развешивала ее платья и уходила. Как-то раз я убирала уже проветренные туфли, когда вошел Ремарк. Он снова был в фаворе и мог являться без доклада.
— Бони, почему Сомерсет Моэм такой грязный? Я имею в виду не физическую нечистоплотность, а грязный ум, вульгарность. Может быть, он рисуется своим умом и эпатирует читателя? А может быть, такова его натура? — интересовалась мать из ванной.
— Как большинство талантливых гомосексуалистов, он не доверяет нормальности до такой степени, что ему приходится сеять смятение в душах нормальных людей.
Мать засмеялась.
— Иные женщины видят соперницу в каждой встречной и стараются ее опорочить, вот и Моэм играет такую мстительную сучку. Благодарение Богу, подобный настрой покидает его, когда он берется за перо, как правило.
— Он — прекрасный писатель, — возразила мать, раздраженная критикой Ремарка, имевшей, по ее мнению, какую-то подоплеку. — «Письмо» — чудесный сценарий. Вот такую женщину я бы сыграла — и безошибочно!
Она выдавила пасту на зубную щетку. Ремарк вытащил из кармана халата портсигар, достал сигарету, закурил и откинулся в кресле, скрестив ноги в пижамных туфлях.
— Моя прекрасная Пума, большинство ролей неверных женщин ты бы сыграла блистательно, — сказал он.
Мать бросила на него выразительный взгляд, плюнула в декорированную раковину, а потом, заметив, что я еще здесь, сказала, что на сегодня мои дела закончены и я могу идти спать. Я поцеловала ее и Ремарка и ушла от перепалки, перераставшей в ссору.
Назавтра за ланчем мать повторила, слово в слово, их гостям оценку, данную Ремарком Сомерсету Моэму как свою собственную и добавила:
— Он постоянно окружает себя мальчиками, это уже слишком. Где он их подбирает? На марокканских пляжах? Ноэл тоже этим занимается, но он, по крайней мере, не выходит из рамок приличия — sotto voce[6]. Вот почему рядом с Хемингуэем чувствуешь такое облегчение: наконец-то настоящий мужчина и к тому же — писатель!
Я бросила взгляд на Ремарка, и он мне чуть заметно подмигнул.
Как-то раз я несла на пляж что-то забытое в отеле, как вдруг дорогу мне преградила величественная дама в оранжевом махровом тюрбане и таком же халате.
— Ты не знаешь, где найти маленькую дочку Марлен Дитрих? — спросила она.
— А зачем вы ее ищите?
— О, я обязательно должна ее увидеть! Я так много о ней читала. Знаешь, она для матери — все, Дитрих только для нее и живет. Хоть она и звезда, и так много снимается в кино — все ради малышки, — тараторила полная дама, посверкивая бриллиантовыми кольцами, слишком тесными для ее пухлых пальцев.
У меня возникло предчувствие, что скажи я: «Дочь Марлен Дитрих перед вами», дама будет ужасно разочарована, ведь она представляла себе ангелочка, изящную фарфоровую статуэтку, миниатюрное воплощение звезды, которой она, очевидно, восхищалась. И я махнула рукой в сторону пляжа и любезно сказала:
— Мадам, я, кажется, только что видела ее, она бежала к морю.
Оранжевая дама отправилась искать меня.
Отец и его «семья» вернулись к летнему балу Элси Максуэлл, который, как обычно, оплачивался кем-то другим. Элси Максуэлл была женщина злая, грубая и безжалостная. Но уж если она считала кого-нибудь другом, она не злословила за спиной, не пыталась ранить, искренне жалела всех «поклонников» в этом мире, к которым относила и себя. Она понимала мое положение и порой бывала очень добра. Я часто получала приглашения на ее вечера, и Элси старалась посадить меня подальше от знаменитой матери, рядом с хорошими людьми, и они крайне редко просили меня рассказать о Дитрих. Элси сама была некрасива и понимала неуверенность тех, кто остро осознавал свою непривлекательность среди красивых людей, и потому никогда не заставляла меня быть в центре внимания.
Я помню всех, кто был добр ко мне, хорошо помню и эту, зачастую злую к людям, женщину.
Всем прислали приглашения на карточках с золотым обрезом, с выпуклыми буквами, отпечатанные у Картье, и поскольку старшим детям из семейства Кеннеди разрешили пойти на бал, разрешили и мне. Мать купила мне мое первое собственное вечернее платье — накрахмаленную «паутинку» со вшитым широким поясом, украшенным кусочками разноцветного стекла. Я выглядела в нем как сверкающий полог от москитов. Мне хотелось спрятаться в самый дальний и темный чулан, а еще лучше — умереть! Мать, загорелая, в развевающемся белом шифоне, похожая на кремовую конфетку во взбитых сливках, намазала мне нос лосьоном, прицепила к волосам бант из сетчатой ткани и подтолкнула к уже ожидавшей нас машине. Огромный бальный зал напоминал пещеру Аладдина. Мисс Максуэлл определила мне место за столом среди папоротников в кадках, рядом с милыми людьми, не обращавшими на меня внимания. Мать, отца, Тами и Ремарка усадили за столик в другом конце зала. Вечер оказался весьма знаменательным: Джек Кеннеди прошел через весь зал и пригласил меня на танец, последний крик моды — ламбет-уок. Воплощенная девичья мечта, захватывающая дух, Джек Кеннеди, которому исполнился двадцать один год, был так мил, что пригласил на танец «полог от москитов»! Согласитесь, это просто восхитительно.