— Кажется, ты собираешься предъявить эту улику суду… Тебя же засмеют, Питер. Примут за умалишенного. Им ничего другого не останется. Вот уж безумие так безумие! Ладно, выложишь консервный нож на судейский стол — а дальше?
— Есть еще дневник!
— Сам ведь говорил: в нем ничего особенного.
— Я его всего лишь пролистал.
— А прочтешь внимательно — и вовсе потеряешь разум. Станешь еще ненормальнее, чем сейчас!
— Я АБСОЛЮТНО НОРМАЛЕН.
— Вы оба два не в себе. С меня хватит, а то стану третьей.
— Сьюзен дрожала от волнения. — Никакого овалтина не хватает. Пойми, Питер, я больше так не могу. Ты невыносим.
— Еще как!
— А что полиция?
— Глазами хлопает. Ты лучше посмотри!
— Это же консервный нож.
— Ничего себе нож! Она им мастурбировала! Я проверил. Обрати внимание на железяку. Сколько удовольствия она, должно быть, получала! Какой экстаз! Сядет перед зеркалом и…
— Откуда он у тебя, Питер?
— Из ее дома, из прикроватного столика. — У Сьюзен в уголках глаз набухло по слезинке. — Ну вот, ты опять собралась плакать. Не веришь мне, что ли? Тут вся суть в железяке. Ведь мужчина для Морин — орудие пытки. Еще пострашнее консервного ножа.
— Ничего не понимаю. Как он у тебя оказался?
— Я же сказал: нашел в ящике ночного столика.
— Унес из ее квартиры?
— Да!
Последовал подробный рассказ о происшествиях дня. Потом Сьюзен, не говоря ни слова, ушла на кухню и занялась своим овалтином. Я поплелся следом.
— Слушай, не ты ли твердила, что нельзя покорно и безропотно сносить все ее закидоны? — (Молчание.) — Вот я и отбросил покорность. Возроптал. — (Молчание.) — Мне надоело считаться главным на свете половым извращенцем, виновным во всем и вся.
— Ты сам возложил на себя несуществующую вину. Никто не считает тебя ни в чем виноватым.
— Ах, не считает! И поэтому я должен до конца дней содержать ненавистную женщину, на которой был женат всего три года? И поэтому мне не дают развестись с ней? Потому что я один считаю себя виноватым, да? Нет, один я считаю себя невиновным!
— Если так, зачем занимаешься мелким воровством?
— А как быть, когда мне на слово никто не верит?
— Я верю.
— Но не ты ведешь процесс! Не ты принимаешь решения, имеющие силу закона в штате Нью-Йорк! Не ты сжимаешь клыки на моей глотке! Так что я не мог поступить иначе.
— И какой же тебе толк в консервном ноже? Откуда известно, что она использовала его именно так, а не иначе? А если даже так? Вероятнее всего, Питер, она им открывала консервные банки.
— В спальне перед сном?
— А что, в спальне перед сном открывать консервные банки категорически запрещается?
— Заниматься любовью на кухне тоже, в принципе, можно. Но обычно выбирают другое помещение. Этот консервный нож — дилдос, Сьюзен, муляж члена, нравится тебе такая идея или нет. Морин, во всяком случае, она нравилась.
— Пусть ты прав. Ну и что? Тебе-то какое дело?
— Ха! Все, происходящее со мной, — ее дело, и дело судьи Розенцвейга, и дело психотерапевтической группы, и дело дружков-приятелей! Меня застукали с Карен и отправили в ад. А она преспокойно удовлетворяется с открывашкой — ну и на здоровье?
— Кажется, ты собираешься предъявить эту улику суду… Тебя же засмеют, Питер. Примут за умалишенного. Им ничего другого не останется. Вот уж безумие так безумие! Ладно, выложишь консервный нож на судейский стол — а дальше?
— Есть еще дневник!
— Сам ведь говорил: в нем ничего особенного.
— Я его всего лишь пролистал.
— А прочтешь внимательно — и вовсе потеряешь разум. Станешь еще ненормальнее, чем сейчас!
— Я АБСОЛЮТНО НОРМАЛЕН.
— Вы оба два не в себе. С меня хватит, а то стану третьей.
— Сьюзен дрожала от волнения. — Никакого овалтина не хватает. Пойми, Питер, я больше так не могу. Ты невыносим.
Взгляни на себя со стороны! Носишься с консервным ножом, как с писаной торбой!
— Ах, невыносим?! Уж какой есть. И останусь таким, пока не добьюсь своего. Да чтоб у меня яйца отсохли!
— Питер! Ты никогда раньше так не выражался. Успокойся! Я люблю тебя.
— А я себя не люблю.
— В этом-то и ужас.
— Ужас в том, что я не могу добиться справедливости. Но добьюсь. Сейчас или позже. И плевать на средства. Если тебя это не устраивает, я уйду.
— Ты можешь думать о чем-нибудь кроме развода?
— Не могу. В грязи, которой меня окатили, нельзя думать о чистом и быть любимым.