Выбрать главу

    - К сожалению, на велосипеде… Может быть, вы владеете машиной? - обрадовался я мысли: - Поезжайте!

    Девушка досадливо щелкнула языком:

    - Не умею, черт возьми! Ну, ладно, обождите минутку, я сейчас разыщу фонарь, и вы мне поможете оседлать лошадь.

    Через минуту она вышла с фонарем и с медицинским ящиком, и мы направились в конюшню. Ей не хотелось будить кучера и терять время, - по моему описанию она поняла, что дело с ребенком плохо.

    Оседлал я в мужское седло лошадь, вывел к подъезду и помог доктору сесть. Видно было, что привычности к верховой езде у моей спутницы не было: она по-детски храбрилась и трусила, но лошадь скоро привыкла к велосипеду.

    - Вы кто же Забродиной?

    - Никто, я проездом, приютился на ночь у нее в сенях.

    - Далеко едете?

    - Удираю из Москвы за границу.

    - Политический? - встрепенулась девушка.

    - Нет, просто авантюрист, снедаемый любопытством к жизни.

    Наездница громко засмеялась, и я с ней.

    - Не решили ли вы меня похитить под предлогом больного ребенка? - веселилась девушка.

    - В такую ночь чего не сделаешь, - слышите? (В лесу чокали соловьи.) Да и вы такая милая…

    - Милая - наша с вами молодость! - сказала девушка тоном приятно польщенной и знающей себе цену. - А соловьи сегодня, действительно, раскудахтались… - Помолчала, вздохнула и снова с милым задором: - С ребенком это у вас проездная филантропия?

    - Как сказать…

    Она меня перебила и уже всерьез:

    - Я в шутку сказала - филантропия, это объедки бросать ближнему. Жалость вообще не активна. Есть что-то другое, что движет в таких случаях, - может быть, это умиление…

    Я обрадовался слову, - умиление на человеческий аппарат - это было мое, знакомое…

    Пока я привязывал в сарае лошадь, доктор уже ушла в избу. В окно я рассмотрел ее лицо, склонившееся над ребенком: может быть, капризные локоны волос еще оставались шаловливыми, но само лицо было строгим, в нем была напряженная пытливость и внимание к детскому аппарату, дававшему перебои, грозившие непоправимой поломкой.

    Пушистые веки ребенка были закрыты. После укола, после каких-то капель, влитых сквозь сжатые губы больного, я помогал доктору в наложении спиртового компресса и оказался уклюжее растерявшейся от надежды матери.

    Лицо ребенка зарумянилось, он разметнул ручонки.

    - Теперь идите спать, - сказала мне девушка, - запаситесь силами для других ребят по дороге. - И шепнула: - Надежды мало, но всякое бывает… - потом обратилась к матери: - Я прилягу здесь. Ложитесь и вы. Через два часа будет кризис… - И она запомнила стрелку часов на своем браслете.

    Я проснулся от первых лучей солнца, брызнувших в щели сеней. Предо мной была доктор.

    - Простите, я не хотела разбудить вас, но эти половицы скрипят под ногами, ну, если уж проснулись, напоите мою лошадь.

    - Ребенок? - спросил я, поднимаясь навстречу.

    - Думаю, он будет жить, колесики заработали! И я за ребенка, за ночь и за нашу молодость горячо поцеловал руку девушки.

    Встреч и событий за мою поездку не перечесть. Они крепко улеглись в моей памяти их общим смыслом, стерлись контуры отдельных эпизодов, и осталась во мне одна цельная поэма движения среди людей и пейзажа.

    Помню потрясающую бедноту белорусских деревень. В курных избах и в закромах никакой снеди. Остатки проросшей картошки пекли они в золе за околицей и распределяли сначала детям, а потом взрослым. Из пыльных сусеков наскребывали остатки серой массы, бывшей когда-то мукой, сдабривали ее шелухой картофеля и делали из нее подобие кокурок. Слонялись полубольные деревней из хаты в хату, чтоб как-нибудь скоротать время до следующего урожая.

    Энергично не сдавались евреи. Одна-две семьи, вкрапленные в село, пробуравливались до питательных центров и создавали хоть какие-то притоки продуктов, перепадавших и на долю остальных.

    Помню ночевки в еврейских местечках с ветхозаветными стариками, заросшими до носов бородами, за всю свою жизнь, кажется, не снимавших головных уборов. Дворы и улицы были вытоптаны начисто - ни травки и ни одного дерева, дающего тень, не было на них. Дома, набитые людом, помещались в глубине пустынных дворов с отбросами утоптанных детворой куч. На улицу к заборам приткнуты были уборные, из которых с такой же полнотой наблюдали вас прохожие, как и вы их. Суетня, озабоченность всех от мала до велика, словно от местечка зависело благополучие земли и неба, сменялись застывшей, недоуменной тишиной предпраздников; белые скатерти столов с горящими подсвечниками в пустых комнатах словно ждали гостей из далеких легенд. Огромные замки на дверях скучающих лавчонок говорили о крепости обжитого и в кровь вошедшего быта.