– Доброе утро, мисс Фэйлин. – Он взял у меня тарелку, сделанную из какого-то стеклянно-пластмассового сплава, и открыл воду.
– В сотый раз тебя прошу, Гектор…
– Не надо, мисс, я знаю, – робко улыбнулся он.
На лице Пита тоже появилась улыбка. Но он продолжил мариновать курятину, ничего не сказав. Эти трое и, конечно, Федра, чьи кулинарные изобретения прославили «Пилу», – таков был весь кухонный штат нашего кафе.
Неподвижно глядя перед собой, Чак готовил свой фирменный соус. Его мысли были где-то далеко. Вытерев тыльной стороной руки мокрую щеку, он снова взял нож. Потом взглянул на меня и покачал головой.
– Чертов лук! – сказал он, вытирая вторую щеку.
– Ага, – с сомнением отозвалась я: в этой семье не только Федра была чувствительной.
Пит, на секунду оторвавшись от работы, бросил взгляд на своего босса и криво улыбнулся.
Я помогла Гектору завернуть ножи и вилки в салфетки, потом залила сироп в автомат с напитками, протерла окна и в очередной раз обошла зал, дабы убедиться, что все идеально чисто.
Ровно в восемь Гуннар привез Кёрби, и она, как обычно, встала перед входом, скрестив руки. Я никогда не понимала, зачем ей так рано приезжать, если открывались мы только в девять. Впустив ее, я опять заперла дверь.
– А вот и я! – объявила Кёрби, проходя вглубь зала (это приветствие тоже вошло у нее в привычку).
– Сейчас извещу прессу о твоем прибытии, – буркнула Федра.
Кёрби показала ей язык, подмигнула мне и прошла в кухню, не придержав подвижные створки двери. Федра крикнула:
– Когда-нибудь ты их, к черту, сломаешь!
– Извини, – ответила Кёрби торопливо, но искренне.
Помахивая хвостиком темных волос, она внесла в зал банки с приправами, чтобы наполнить солонки и перечницы на столах. Пока она этим занималась, они с Федрой обменялись заговорщицкими улыбками.
– Я знаю ее с тех пор, когда она была малявкой с ключом на шее, – хозяйка кивнула в сторону моей подруги.
– Все слышу! – крикнула та.
– Ну и прекрасно! Каждый день я делала себе бутерброд с курятиной гриль, маринованными огурчиками и соусом из майонеза и перца в то самое время, когда эта девчонка шла домой из начальной школы.
Кёрби усмехнулась:
– И каждый раз Федра чудесным образом теряла аппетит.
– Я ведь знала: Кёрби зверски проголодалась и мимо нас не пройдет, – сказала Федра грубовато и вместе с тем умиленно. – Она без умолку болтала с набитым ртом. Рассказывала, как прошел день в школе. А уничтожив мой бедный сэндвич, вытирала рот рукавом и шла к своей маме, которая работала официанткой в «Старом Чикаго» – это в нескольких кварталах отсюда. Даже «спасибо» не говорила, паразитка.
– Это клевета, – сказала Кёрби, закручивая крышечку солонки.
– Ну ладно, – согласилась Федра. – Иногда вместо рукава она использовала салфетку.
Усмехнувшись и покачав головой, Кёрби принялась развинчивать перечницу. Я посмотрела на часы и стала помогать подруге, откручивая крышки. Дело пошло быстрее.
– Никому на свете, даже Чаку, – я кивнула в сторону кухни, – ты не позволяешь того, что позволяешь Кёрби. Она столько раз показывала тебе язык и до сих пор жива!
– Нет, – Федра выгнула бровь, – у меня две девочки, от которых я терплю всякое.
Я сглотнула ком в горле: эта женщина умела сделать так, чтобы я почувствовала себя как в семье. Причем именно тогда, когда я меньше всего этого ждала и больше всего в этом нуждалась.
Взяв с барной стойки полотенце и перебросив его через плечо, она взглянула на свои часики, подошла ко мне и повернула меня к окну, напротив которого стояли три машины, набитые людьми. Схватив мою руку и подняв ее вместе с открытой солонкой, Федра принялась читать свой любимый сонет:
– «Мать изгнанных! Их горьким воплям внемля… – декламируя, она ритмично потряхивала моей рукой, и соль сыпалась нам на головы, как снег во время метели. – Гремевшие в истории державы! Отдайте мне всех тех, кого гнетет жестокость вашего крутого нрава…»[2]
Дочитав стихотворение до конца, Федра отпустила меня и вздохнула:
– Сейчас так уже никто не говорит.
Я принялась вытряхивать из волос соль.
– Ты говоришь, – сказала Кёрби.
– Да. Потому что люблю свою страну.
– Чтобы это понять, достаточно заглянуть в полицию и посмотреть, сколько раз ты участвовала в сидячих забастовках, – заметила Кёрби, состроив рожицу. – А при чем тут эти стихи?
От такого вопроса Федра онемела.
– Это сонет Эммы Лазарус, – пояснила я, но выражение лица моей подруги не изменилось. – Он написан на табличке внутри статуи Свободы.
Кёрби округлила рот: до нее наконец-то дошло. Федра закатила глаза: