Что никто не откликается на их зов и никто их никуда не зовет, особенно в те места, где короткие очереди из автоматов и длинные очереди из детей и стариков станут абсолютно немыслимы.
Что скучный мелкий подлесок остается таким же скучным мелким подлеском, не превращаясь во что-то другое, допустим, в райские кущи или дивные чащи, однако, чем дольше они идут вдоль него, вдоль этих корявых среднерусских или украинских дерев, вперед, к каким-то опушкам и подозрительным ямам, тем больше им хочется зацепиться за эти кусты, за эти осины, рябины, молодые дубки, и тогда пусть уже кто-нибудь попробует их оторвать.
Это потом они собрались в Ленинграде на Староневском, обняли друг друга за зернисто-шершавые плечи, поплотнее прижались друг к другу, чтобы влезть в раму — а до этого без передыху мотались, кто по блиндажам и госпиталям, кто по гетто и лагерям, а кто, выжив и стыдясь самого факта собственной жизни, по овирным, овчарочным очередям, но, наконец, потихонечку, сумев управиться за пятьдесят пять лет после войны, все нашли свою смерть.
…А в восьмидесятых годах мать А-ма, еще живая, лежа на узком, выпуклом, вздувшемся от старости топчане с какой-нибудь книжкой (гомеопатические горошки на столике, виднеющиеся из-под платья-халата резинки чулков на отекших ногах), без конца повторяла:
— Ваш папа не чихал и не кашлял, мы его спрятали под нижнюю полку в вагоне, тогда только сняли блокаду и с детьми еще нельзя было въезжать в Ленинград.
Тем временем внуки, с зудом интересного в пальцах, переворачивали ее вещи вверх дном (из библиотечных книг выпадали помеченные бухгалтерской домашней цифирью бумажки-закладки), и она, из-за прогорклого чада на кухне и походов на озеро с тазом забывая всех героев Камю (внуки же, стрельнув глазами по случайным абзацам, навсегда запомнили эпизод про поедающих человеческую плоть крыс), опять возвращалась к начальным страницам.
Или к началу жизни А-ма, который, так и не научившись произносить букву «р», писал свое имя, Арам, через дефис:
— Он у нас мертвеньким родился.
В младенчестве воскрешенный врачами, пятилетний А-м в 1944 году был молчалив.
Зарывшись в пахнувшие гнилой картошкой и немытыми волосами подушки под полкой, он напряженно прислушивался к тому, что происходит вовне и засыпал. А поезд следовал в только-только освобождавшийся от блокадных пут Ленинград, куда еще до блокады вернулся раненый на фронте А-мов отец.
Жирными, в масле и муке пальцами ломая мацу и лепя клецки, мать А-ма поведала внукам, что когда он родился, он даже не пискнул, и врачи, массируя синюю кожу задохнувшегося в утробе младенца, отчаянно пытались извлечь первый крик.
В двенадцать лет А-м из домашнего хлама сделал коньки. Когда его отец хватился сначала одной, а затем другой пары сандалий, а затем уже отсутствующих на них ремешков, он, разъярившись, замахнулся на сына, и тогда худосочный, с белесыми ресницами сын вырастил из бесцветной слюны прочный, на всю жизнь, барьер.
Когда ему было двадцать, девушка, с которой они поехали кататься на лыжах, советская пуританка с лицом и фигурой известной французской певицы, не продержавшаяся в Доме Моделей на Невском и двух недель («кто только ко мне не подкатывал — но я не такая!») оттолкнула его, да так, что он упал и треснулся о печную заслонку, когда, размягченный теплом в охотничьем домике, попытался ее приобнять.
— Моральный урод, — заклеймила она.
Собрала вещи, отворила закрытые тяжелыми засовами двойные двери (от докучных дачных воров) и ушла с лыжами в сугробную темь.
Он не стал ее догонять.
Через полгода, получив диплом, распределился на Колыму, был назначен там главным инженером участка, а когда напарнику каким-то агрегатом оторвало ступню (внучатая память опять выпускает детали), он леской с иголкой, налив себе и паникующему пациенту для храбрости водки, ее пришивал.
Пил, дулся в карты с блатными и спился б совсем, если бы та, которая его обозвала уродом, не прилетела к нему на фанерном У-2 с фибровым чемоданчиком и феерией планов.
Угрюмые уголовники обращались к нему уважительно, по имени-отчеству, в его молчании им чуялась сила; жену же — свадьбу по ее настоянию сыграли сразу после приезда — стали звать просто: «Арамовна».
Она вскоре стала звать его: «Импотент».
А когда они вернулись на материк, А-м, устроившись в научноисследовательский институт, все дни принялся проводить на работе, стоя за кульманом и, как говорила «Арамовна», «пощипывая вяжущих вместо черчения, охочих до мужского внимания баб».