Состоявшаяся эмигрантская жизнь!
Ирена, задумчиво, дымчато глядя на сестру, лениво отодвинула вилкой шмат сырой рыбы и потянулась.
Младшая встрепенулась:
— Смотри, не поднимай руки вверх — а то раньше времени роды начнутся.
Ирена кольнула:
— Да нет, я уж до тринадцатого числа дотяну.
— Тринадцатого нехорошо, лучше четырнадцатого, — не поняла насмешки сестра. — А как ты решила рожать?
— С эпидуралкой, конечно.
— Что, против природы пойдешь? А почему не натуральным путем? Как же женщины без обезболивающего веками рожали?!
— Рожали и разрывались в промежности, — Ирена рыгнула.
— Когда естественно, не разрывается ничего. Кстати, ты уже начала разрабатывать грудь и соски? Я сразу распознаю детей, кормящихся смесями. У искусственников вялые толстые щеки и снулые рыбьи глаза.
Сдерживая свербящую ярость, Ирена вперилась в потолок. Все в новой стране казалось младшей сестре неразумным, ненужным, чужим, и в ответ на любые доводы она заявляла: «а у нас в России было не так».
— Извини, я отлучусь на минутку.
Ирена как бы рассеянно сунула салфетку в карман. В сумочке лежало лекарство от жестокой изжоги (сестра обещала: «волосатая будет») и авторучка. Пронеслась сквозь строй поварят.
Выплескивала в туалете слова:
Облегчилась и пошла за стол доедать бланманже.
Дождь лил как из ведра. Хмуромордый метрдотель-перуанец, с вышколеной рукой, заложенной сзади за хлястик, смотрел напряженно, прицельно в окно — никого нет.
На ступеньки, ведущие в ресторан, взошли два худых гея: один придерживал тощий сложенный зонт, второй закуривал, вертел изящными пальцами тонкие спички.
Парни читали меню, мялись, а четверо посетителей пустынного ресторана, затаив дыхание, разглядывали их изнутри — зайдут-не зайдут?
Геи ушли. Метрдотель продолжал брать на мушку мокрую темень. На кухне мексиканские поварята смотрели футбол и точили ножи.
…Удобно выпятившись, рассупонясь, рассевшись; прихлебывая невинно-сладкий, неслабо опьяняющий писко; похлопывая по шевелящемуся животу и стащив башмаки; раздуваясь от радости, сытости, гестации, гордости, звонить по мобильному (десертное меню под рукой), а в ответ на просьбу отца, опустившего перед матерью хвост, опустившегося с первого с ней совместного дня, в ответ на его прогнуто-просящее «не принесете ли маме перуанской еды?», со смешком сказать «нет».
С чавканьем отгрызая хвост у креветки и умножая коварным контрастом затрапезный триумф, воображать, как мать там лежит и, может быть, умирает, пока ты тут, подобно Гаргантюэлю, смеешься и ешь; представлять, как она лежит в однобедрумной бедной квартире, вызывая жалость к себе — а ты, раскошелясь на роскошную композицию из красочных блюд (желтый соус, зеленый шпинат, красные раки), приходишь в восторг от этого — используем ее любимое выражение — «чумного пира».
Вечером, приехав домой и увидев в холодильнике латку с куриными лапками и сгинувший сгнивший салат (дали слабину кусочки, просели кружочки), зачем-то представить, что таким же разложенным на составляющие (все гниет по кусочкам, отдельно), разложившимся запахом несет от ее тела — аминь.
Стеклянная банка с салатом стоит в холодильнике.
Стекло прозрачное, чистое — а внутри видна гниль.
Замурованы котлеты в фольгу.
Расчлененные усталыми желтыми пальцами помятые помидоры, прогорклые, с горькой кожицей огурцы — чтобы внутри недосягаемой далекой квартиры дочура (страшно, надо ехать за мост), а внутри дочки внучка питались и поправлялись. «Питание — это и есть воспитание» — провозглашала она.