Выбрать главу

Все, кроме меня, играли когда-то в основном составе спектакля. С ними мне играть не пришлось. Я только мечтал об этом, но мечта тогда так и осталась неосуществленной. Теперь она осуществилась, но самое удивительное, что осуществилась и встреча с образом. Я вдруг понял Волгина в его индивидуальности. Правда, встреча была коротенькой, но зато мне пришлось играть тот самый кусок роли, который раньше меньше всего мне удавался. В этом куске Волгин узнает, что любимая им девушка выходит замуж за другого, и, оставшись один, произносит очень трогательный монолог, в котором я всегда испытывал неловкость и стыд. И вдруг сейчас казавшийся мне таким опасным монолог неожиданно стал прост и ясен, а чувство неловкости за него исчезло.

Думаю, что произошло это потому, что я понял этот монолог, да и весь образ в целом, в его возрастной характеристике. Между возрастом Волгина и моим возрастом образовался разрыв. Восемнадцать лет тому назад наши возрасты совпадали, и молодость Волгина не ощущалась мной как элемент характерности. Сейчас считать себя таким же молодым, как Волгин, было уже невозможно. А Волгин остался таким же молодым, каким его написал Афиногенов, и поэтому сейчас мне легче было ощутить его в характерных признаках молодости.

Как бы ни казалось это парадоксально, но именно типажная возрастная совпадаемость мешала мне в то время увидеть границы образа. Сейчас я их видел, а так как роль-то все-таки мной когда-то была сыграна и жизнь Волгина, хоть и в небольшом количестве спектаклей, я все-таки прожил, то новое ощущение образа только влило в эту жизнь новую кровь.

Я очень счастлив, что теперь имею право считать, что Волгина я все-таки сыграл. Грустные воспоминания от неполной встречи с ролью компенсировались этим маленьким сыгранным отрывком, и я рад, что мой неожиданный для московских актеров «рецидив» не окончился для меня позором.

Смотрите, какой я плохой!

Ксения Ивановна Котлубай предупредила меня об опасности торговли собой в положительных свойствах героя. Владимир Иванович Немирович-Данченко предупредил меня об опасности переползания на актера отрицательных свойств образа.

Но если можно понять желание актера похвастаться красотой своего лица, своей фигуры, своим голосом или «душой», то какой же смысл хвастаться своими недостатками и торговать ими? Какой смысл актеру говорить: «Смотрите, какой я плохой»?

Значит, это самое переползание отрицательных характеристик происходит не от желания похвастаться личными недостатками, а по каким-то другим причинам?

И все-таки, как это ни странно, Владимир Иванович и Ксения Ивановна говорили об одном и том же: о подмене образа собой, торговле личными свойствами. И торговля эта в отрицательных образах не только возможна, но встречается довольно часто, а в комически-буффонных ролях нисколько не реже, чем в лирико-героических.

Как-то в одном из театров я видел актера, игравшего старика. У этого старика были длинные, худые, трясущиеся ноги, затянутые в трико. Такие невероятно худые, что производили впечатление костей. Роль гротесковая. Почему же у гротескового комического старика не может быть таких ног? Конечно, могут. А в то же время при всем комизме этих ног во мне, зрителе, возникал какой-то протест, какой-то дополнительный осадок неприятного, вызывающий внутреннее сопротивление, несмотря на то, что самую роль актер в общем играл хорошо. Было стыдно за актера, рискнувшего показать такие страшные, уродливые ноги, не постеснявшегося продемонстрировать свой личный недостаток, свое личное уродство. Это не образ уродства, а спекуляция на уродстве, ничем не отличающаяся от спекуляции на красоте. Она столь же бесстыдна и недопустима в искусстве.

В предельной степени я понял это в нью-йоркском паноптикуме. На маленькой круглой эстраде танцевали два урода: многопудовая женщина-великанша и маленький старичок-карлик. Зрители смеялись. В другом углу сидел человек во фраке, из живота которого росло недоразвитое туловище другого человека, тоже во фраке. Это были сросшиеся близнецы. Зрители рассматривали это неприятное зрелище, удивлялись и шли в следующую комнату, где безрукая женщина печатала на пишущей машинке пальцами ног фамилию того, кто за это платил десять центов. Рядом со всем этим даже показ дрессированных блох, происходивший в отдельной маленькой комнате, выглядел благородным искусством.