Выбрать главу

Я убежден, что если бы я выступил в «Необыкновенной ночи» с обезьянками, то никакого провала не было бы. Ведь я до сих пор выступаю с ними на концертах и в течение полувека показал их зрителям по крайней мере тысячу раз.

Значит, не отсутствие актерских способностей или неумение владеть куклами помешало мне дотянуть свое выступление до мастерства Зайцева.

Моя ошибка – вернее, моя вина – состояла в том, что у меня не было настоящей цели. То есть, конечно, цель была: мне хотелось выступить, чтобы иметь успех. Но успех не может быть целью. Он может быть только результатом осуществления определенной цели.

Целью же создания произведения искусства может быть только его идея, вернее, наиболее полное ее доведение до тех, кому произведение искусства направлено. А для этого необходимо самому эту идею ощущать как свою первоочередную задачу и быть увлеченным темой, которой эта задача решается.

Тема драматургического произведения, как правило, заключена в сюжете, а сюжет – в поступках действующих лиц и, наконец, в тексте. Значит, надо увлечься всем материалом в целом как средством решения определенной идеи.

Если проводить аналогии, то процесс творчества похож на известный эпизод русской сказки, в которой Иван-царевич добывает сундук, а из сундука зайца, а из зайца утку, а из утки яйцо, а из яйца иголку. Причем заяц пробует удрать, утка улететь, яйцо утонуть. Весь этот сложный процесс был бы бессмыслен и глуп, если бы все кончилось обыкновенной иголкой. Дело-то ведь не в иголке, а в том, что когда ее сломаешь, то умрет Кащей Бессмертный, будет спасена Василиса Прекрасная и победит добро.

Вот и в работе над спектаклем или ролью только тогда возникает настоящее творчество, когда, идя через фразу, действие, сюжет, тему, стремишься дойти не просто до конца работы, а до ее основного смысла, до ее идеи.

Я же хотел только одного: приготовить номер, «как у Зайцева». Я говорил текст, заставлял Петрушку покупать лошадь у цыгана или бить палкой городового и лекаря, а зачем все это нужно моему зрителю и что это в конце концов значит – я над этим не задумывался. Сам того не сознавая, я не был искренен в моей игре, а так как Зайцев был безусловно искренен, то у меня и не могло получиться, «как у Зайцева».

Вот в этом я и был виноват. В отсутствии искренности, в отсутствии непосредственной увлеченности сюжетом, текстом и, главное, темой разыгрываемых Петрушкой сцен.

Для Зайцева все компоненты, начиная от типажей кукол, их костюмов, манеры и формы поведения и кончая любой фразой текста, были абсолютны в своем качестве. Они точно совпадали с его вкусами, его восприятием мира, его ощущением искусства. Для него это не было отвлеченно народным искусством – он и термина такого не применял, так как оно было одновременно и его личным искусством. Для него слово «балаган» не было ни ругательством, ни определением стиля, так как слово «балаган» он употреблял только как название определенной формы театра, соединяющей в себе и техническое устройство, и место действия, и состав зрителей.

Зайцевский Петрушка бил живого городового, того самого, который каждую минуту мог войти во двор. Мой Петрушка бил уже мертвого, несуществующего городового, и мое отношение к этому было, так сказать, ретроспективным.

Для Зайцева, как и для его зрителей, фраза текста: «Я доктор-лекарь, из-под Каменного моста аптекарь» и по форме и по содержанию была не стилизованным райком, а просто остроумной фразой, высмеивающей либо реально существовавших в его время шарлатанов, либо недоступных для таких, как он, «господских» врачей. Для меня же эта фраза была, по существу, уже только формой, и воспринимал я ее, в конце концов, эстетски. Конечно, и я мог бы высмеять если не врачей, то, во всяком случае, некоторые категории пациентов, но я должен был найти для этого и новый сюжет и новый текст, который стал бы для меня органичен и в котором я мог бы быть искренним.

Зайцевский Петрушка бил не просто «цыгана», а прежде всего торговца, и если бы я подумал об этом, то, вероятно, должен был бы подразумевать под «цыганом» как раз того самого нэпмана, перед которым собирался выступать.

Нo я не думал и об этом. Я вообще не думал о какой-либо идее, о каком-либо смысле поведения Петрушки и, так сказать, говорил ни о чем. За это искусство мстит и бьет очень больно.

К сожалению, хоть я и ощутил боль, но не сразу понял, что вопрос, «о чем я хочу рассказать, играя тот или иной номер или ставя пьесу», – это самый первый и самый важный вопрос. Без ответа на него нельзя приниматься за работу.

В дальнейшем я еще не раз получал удары за то, что был невнимателен к этому, но вот желание кому-либо подражать пропало у меня окончательно. И в этом смысле я должен быть благодарен тому, что получил такой наглядный, хоть и жестокий урок.