Но постепенно начало выясняться, что моя кукла не очень подходит к роли.
Захотелось, чтобы Терапот был хитрее, мельче по характеру, уродливее. Одним словом, начала работать конкретная актерская фантазия: не «литературное» выдумывание, которое часто только мешает ощутить образ, не фантазия рассудка, а органическая для актера фантазия чувства, которую не всегда легко выразить словами.
Решили, что нужно сделать другую куклу, и я сделал нового Терапота. Лысого, без бороды, с горбатым носом. Но и он оказался не тем, о ком разбуженная фантазия заявляла теперь с еще большей настойчивостью.
На третьей сделанной мною кукле мы наконец остановились. У нее была втянутая в плечи голова с асимметричным лицом. Большой лоб наплывал на один глаз, а подбородок выступал вперед, как у Филиппа IV на портрете Веласкеса. Судя по складкам сухого рта, голос у Терапота, вероятно, должен был быть высоким, тягучим и приторно-ласковым.
Но, как ни странно, с этой последней куклой мы репетировали меньше всего. Именно потому, что она оказалась как раз такой, как нужно, и очень смешила нас тем, как точно прилипал к ней текст Терапота, именно поэтому захотелось расширить возможности ее поведения. У моей куклы не было ног, а захотелось понять походку, пластику движения. У моей куклы были коротенькие руки, а захотелось, чтобы были длинные цепкие руки горбуна.
Актерская фантазия получила направление. Перед глазами стоял определенный образ. Это вовсе не был только внешний, физический образ. Наоборот, Терапот оказался живым, настоящим человеком, и его хотелось играть, то есть изображать собою все то, из чего он состоит: его психику, его желания, его физическое поведение.
Жизнь в образе
Первая половина роли была сделана, началась работа над второй ее половиной, то есть над тем, чтобы образ совсем соединился со мной и чтобы я мог жить в образе.
Мне стало интересно ставить себе – Терапоту – задачи, совсем не совпадающие с теми, которые у него были в спектакле.
Я представлял себе, что фойе, в котором мы репетируем, – картинная галерея, а Терапот – один из посетителей, рассматривающих картины. Он на людях и потому ходит развязной походкой, подчеркивающей желание не стесняться своих физических недостатков и быть независимо спокойным. Я заставлял Терапота заниматься и совсем бытовыми делами: ставить самовар, колоть лучину или читать газету, чтобы понять, как чувствует себя Терапот, когда на него никто не смотрит и, значит, он вовсе не думает о своей внешности.
Я приучал себя существовать в образе в любых обстоятельствах: ведь люди в разных обстоятельствах не меняются, а только разно проявляются, оставаясь самими собою, значит, и сценический образ должен ощущаться так органично, чтобы любая предложенная задача не могла его разрушить. Тогда он, как новая кожа, плотно облегает актера, и ощущение этой плотности становится особой актерской радостью и внутренней свободой. И когда эта свобода возникает, то задачи, стоящие в спектакле, кажутся только одними из возможных, а не единственными, только частью жизни образа, а не всей его жизнью, и выполнение этих задач становится простым и естественным.
К тому времени, когда начались репетиции с партнерами, репетировать мне было уже совсем легко. Партнеры меня хвалили. Появление нового Терапота, зловредного и ехидного горбуна, было для них неожиданным и интересным.
Наконец пришла пора уже в полном смысле слова влезать в «кожу образа», то есть надевать костюм и гримироваться.
Так как перед моими глазами все время стояла кукла, от которой, собственно, и возник образ, то, гримируясь, я стремился стать похожим на эту куклу. Для этого было недостаточно изменить свое лицо только красками грима. Пришлось из ваты и марли наклеить большой подбородок и нос, а из гуммоза (вязкая масса, похожая на глину или пластилин) вылепить припухлости над верхними веками, соединив их со лбом так, чтобы лоб казался наплывающим на глаза.
С костюмом тоже было много возни. Сперва портные сшили специальную толщинку, надевающуюся, как жилетка, с горбом на спине. После того как эту толщинку проверили, сшили куртку с огромным крахмальным воротником.
Тут выяснилось, что искусственный горб вовсе еще не делает меня горбуном. Нужно удлинить ноги и руки и укоротить корпус. Для удлинения рук оказалось необходимым подбивать плечи и, как это ни странно, укорачивать рукава, чтобы кисти рук высовывались как можно больше. Для удлинения ног у туфель были сделаны очень высокие каблуки да, кроме того, еще вложены «пробки». И, наконец, чтобы укоротить корпус, широкий испанский пояс-шарф пришлось закрутить много выше моей талии, почти под мышками.
Пока все это примерялось и пробовалось, было очень интересно, и я думал, что репетировать мне станет еще легче и интереснее, так как в зеркало на меня смотрел как раз такой человек, каким я себе представлял Терапота. А получилось совсем наоборот. От грима и костюма роль сбилась. Образ отскочил от меня, и я чувствовал себя отдельно и неудобно.
Раньше я делал себя горбатым: втягивал голову в плечи, а плечи поднимал. Делал себе лицо, щуря один глаз и выпячивая нижнюю губу. Сейчас горб и лицо были сделаны уже не мной, а портным и гримером. Плечи повышены ватой, подбородок приклеен, и привычка к определенному физическому поведению стала только мешать. Пришлось все репетировать сызнова, чтобы костюм, и каблуки, и подбородок с носом прижились на мне и стали такими же удобными, как мой собственный пиджак и мой собственный подбородок. И только тогда, когда стук высоких каблуков стал радовать, когда плащ моего костюма стал помогать, когда руки забыли, что они в перчатках, – все постепенно стало на свои места, и Ксения Ивановна решила показать меня Немировичу-Данченко.
Передо мной появился зритель, и я так испугался, что помню только свет от рампы, сочувствующие глаза моих партнеров да напряжение во всем теле.
Конечно, я сказал и проделал все, что мне полагалось, но это был только механический, хотя, может быть, и точный повтор того, что было рождено репетициями.
Тем не менее Немирович-Данченко работу принял и сказал, что я буду играть уже в ближайшем спектакле.
Товарищи меня поздравили. Я был счастлив.
Погубленная премьера
Перед началом моего акта Ксения Ивановна зашла ко мне, внимательно осмотрела, сказала несколько ободряющих слов и пошла в зрительный зал, а я поднялся наверх в маленькое фойе возле женских актерских уборных, чтобы еще раз проверить с придворными дамами текст.
В театре уже прошел слух, что я играю хорошо, и на сцене, как это всегда бывает, в кулисах столпились актеры, чтобы посмотреть новичка. Все это, конечно, мне очень льстило, и я играл с особым удовольствием.
В антракте я ждал Ксению Ивановну. Она должна была принести мне из зрительного зала подтверждение моей удачи. Но Ксения Ивановна что-то задерживалась и не шла. Может, заговорилась с кем-нибудь... Прошло пять минут... десять... Антракт кончился, началось следующее действие, а Ксении Ивановны все не было. Я побежал к актерской вешалке, и швейцар сказал мне, что Котлубай ушла из театра еще в прошедшем антракте, – то есть до моей картины. Ничего не понимая, я стал звонить ей по телефону и услышал сухой, недобрый голос, сказавший, что завтра «мы будем говорить».
Праздник первой роли исчез. Подбородок, горб и высокие каблуки стали неприятными. Хотелось скорее содрать гуммоз с бровей и носа, скорее размотать шелковый испанский пояс.
На следующий день в той же комнате, в которой начались наши репетиции, мы встретились с Ксенией Ивановной, и тем же недобрым голосом она сказала мне:
– Вчера, прежде чем пойти в зрительный зал, я зашла наверх, чтобы послушать, как вы проверяете текст. Я волновалась за вас и боялась, что вы что-нибудь напутаете, и, чтобы мое волнение не передавалось вам, я слушала из коридора. И вот по вашему голосу я поняла, что вы получаете удовольствие от проверки текста, вы играли свою роль перед актрисами и, по существу, хвастались тем, как у вас получается.