Вот и в роли – если, конечно, роль удалась – в какой-то иногда довольно неожиданный момент вдруг возникает «второе дыхание». Жизнь образа становится настолько органичной, что играть уже можно без боязни сорваться в каком-либо месте роли и поступить вне логики образа.
В. Н. Давыдов в своей книге «Рассказ о прошлом» пишет: «Я всегда поражался на актеров, которые, проведя пьесу, чувствовали себя утомившимися. Это только показывало, что в работе таких актеров не все обстояло благополучно. Насколько я заметил, такая усталость бывает только у актеров, играющих, как говорят, на нервах, на вдохновении. Они постоянно волнуются, постоянно страшатся за предшествующее явление, за роль в целом, за ударные места. А раз все обдумано, раз каркас сделан прочно, разумно, какую же трудность может представлять процесс творчества? Наоборот, одно высокое удовольствие, я бы сказал, одно из величайших наслаждений! Каждая проведенная сцена вливает вдохновение, сочувствие публики поднимает творческие силы! Я всегда работал и творил на сцене легко и свободно!»
В этих нескольких фразах Давыдов дает очень точный анализ ощущений актера на сцене, но последнему утверждению Давыдова можно только завидовать. Всегда работать и творить на сцене «легко и свободно» удается, вероятно, только очень немногим. Даже талантливым, по-настоящему большим актерам отдельные роли либо иногда не удавались вовсе, либо они так и не достигали в этих ролях полной свободы творчества.
Значит, к сожалению, вовсе не во всякой роли и уж тем более не каждому актеру удается преодолеть свой «трудный километр». Я же лично за весь период моей жизни на сцене двух театров, вероятно, мог бы по пальцам пересчитать те отдельные моменты, в которые возникало полное счастье творчества.
Конечно, я не проваливал каждую порученную мне роль, так как мне просто не стали бы их давать, но почти в каждой из этих ролей были кусочки, на которых я внутренне спотыкался. Даже в роли Шута в «Двенадцатой ночи» Шекспира, которая и моими товарищами и прессой считалась удачной, даже и в этой роли оставались белые места, и периоды актерского счастья и свободы сменялись периодами тревоги и скованности, а за ними снова открывалось «второе дыхание» и возникало то «величайшее наслаждение», о котором писал Давыдов. И, пожалуй, слово «вдохновение» наиболее верно определяет характер этого наслаждения.
Но вы заметили, что в приведенных мною фразах Давыдова слово «вдохновение» встречается два раза, причем в первый раз Давыдов говорит о вдохновении как о чем-то неправильном, мешающем и вредном: «...такая усталость бывает только у актеров, играющих, как говорят, на нервах, на вдохновении». А во второй раз это же самое слово характеризует правильное ощущение актера: «Каждая проведенная сцена вливает вдохновение, сочувствие публики поднимает творческие силы».
Как это ни странно, в этом нет противоречия. Вдохновение не предшествует работе над ролью, а завершает эту работу. Если актер считает «нервы» и «вдохновение» тем материалом, из которого можно построить роль, то он очень ошибается, так как ничего, кроме бессмысленного самонакачивания, не выйдет.
В начале работы над ролью лучше не думать о вдохновении. Но и в конце работы о нем думать не стоит, так как вдохновение придет само, без всякого вашего зова, в тот самый момент, когда вы почувствуете полную власть над образом. Ни у какого скрипача или пианиста не может возникнуть и тени вдохновения до тех пор, пока каждая нота, каждая доля такта не вошли в пальцы и пока он не почувствовал органическую власть над каждой музыкальной фразой.
Радость этой власти и вызывает творческое вдохновение. И тогда возникает удивительное ощущение импровизации. Дело не в том, чтобы на сцене актер импровизировал слова – в конце концов, это умеют делать даже очень плохие конферансье, – дело в том, чтобы в каждой фразе роли ощущать ее сегодняшнюю интонацию, в каждой паузе – сегодняшнюю протяженность. Вот это и есть момент актерского «второго дыхания», и наступить он может только в том случае, когда актер всем своим существом видит образ и каждой порой тела его ощущает.
Рассказывая о первых ощущениях актерства в моем детстве, я говорил, что до сих пор помню себя пасущейся на зеленом лугу коровой. Вот так же точно я могу сказать, что помню себя врачом-хирургом профессором Досса. В этой роли ощущение реального существования образа было таким же полным, каким оно было в детских играх.
По сравнению с ролями Волгина или Шута роль профессора Досса была совсем маленькой, составлявшей эпизод одной картины в пьесе Деваля «Мольба о жизни», но я любил эту роль за то, что знал моего профессора от начала до конца так, будто был знаком с ним лично. Белизну его крахмального воротничка, чистоту профессиональных рук хирурга, старомодность визитки, блеск золотых часов, аккуратность подстриженной бородки и циничную привычку к чужим страданиям и смерти.
В этой роли я ощущал «второе дыхание» в каждой секунде времени, но думаю, что профессор Досса не возник бы внутри меня и я не смог бы получить над ним власть, если бы моя актерская фантазия ограничилась только самой ролью. Весь внешний облик хирурга не показался бы мне таким ясным и точным без основного, без темы роли. А тема роли не существует изолированно, не сопоставленная с темами других ролей и темой всей пьесы.
Профессору Досса была безразлична смерть женщины, к которой он пришел, возглавляя консилиум врачей, но умершая женщина была единственным прекрасным человеком среди остальных персонажей пьесы, среди себялюбцев, лжецов, ханжей. Зритель любил только ее.
Белый воротничок, пенсне, карболовые руки профессора и чувство достоинства, с которым он ел печенье, рассказывая своим коллегам аналогичные случаи летальных исходов, принимал гонорар и смотрел на градусник, – весь профессиональный покой его движений был оскорбителен, как оскорбителен покой мухи на лице мертвого человека. Это и было темой роли.
И вот думается мне, что актерское воображение, рождающее образ, только тогда вызовет нужные актеру конкретные элементы этого образа и только тогда эти элементы будут верными, а не случайными, когда исходным толчком, вызывающим воображение, будет тема роли в сопоставлении с темами других ролей, вернее, даже во взаимодействии тем.
Взаимодействие ролевых тем нельзя понять, не ощутив тему пьесы. А ощущение это необходимо не только режиссеру, ставящему спектакль, но каждому актеру в каждой роли.
Если же воображение начинает «выдумывать» образ, а не рождать его из темы, то не только крахмальные воротнички, пенсне или белые руки, но любая интонация, любой жест будут ненужным натуралистическим мусором, не создающим, а разрушающим образ.
Роль профессора Досса, доставившая мне радость «второго дыхания», была последней моей ролью, и ее я играл в последний день моей работы в «человеческом» театре. С тех пор – а было это больше сорока лет назад – я уже ни разу не гримировался и не надевал театрального костюма.
Но, несмотря на то, что последнюю роль я вспоминаю как актерское счастье, и несмотря на то даже, что через несколько лет я – пусть в концертном исполнении – встретился с недоигранным мною Волгиным и встреча эта тоже была для меня радостна, я вовсе не грущу о том, что не играю в «человеческом» театре.
Моя теперешняя профессия вытеснила из меня драматического актера, и я не жалею об этом, так как заполнен увлекательной работой до краев. Вся моя фантазия, все мои творческие силы, сколько у меня есть, полностью в работе.
У меня нет ощущения, что какая-то часть моих возможностей не использована. Но в то же время я нисколько не жалею, что был актером «человеческого» театра, как не жалею о том, что столько лет учился живописи.
Уроки «человеческого» театра я ценю как очень важные, нужные мне уроки, а людям, у которых я эти уроки брал, – знали ли они про то или нет, – я бесконечно благодарен.
Глава седьмая Контрапункт
В музыкальных произведениях часто встречается так называемый контрапункт, когда одновременно звучат несколько мелодий. Соединяясь вместе, мелодии эти превращаются в аккорды, но каждая нота аккорда принадлежит самостоятельной мелодии. Любую из них вы можете спеть или сыграть отдельно, и она будет вполне законченной, а в то же время вместе они тоже живут не ссорясь.