И, вероятно, потому, что пели мы почти всегда только вчетвером, без всяких слушателей, пение это превращалось в настоящие встречи с искусством.
Птицы и рыбы
Пение хором не было каким-то специальным занятием или особой системой воспитания. Оно входило в нашу жизнь так же, как и всякое развлечение в свободные от учения часы.
Таких развлечений было много.
Почти все наше детство мы жили в Сокольниках, около самого парка. Это сейчас от центра до Сокольников семь минут езды на метро, а тогда Сокольники были далеко, и в будние дни в огромном парке было безлюдно и тихо. Мы знали его наизусть. Знали все аллеи, все тропинки, все пруды. Знали каждую сосну. И те, на которых гнезда коршунов, и ту, единственную, на которой висел огромный лист железа, занесенный на ее крепкий сук ураганом тысяча девятьсот четвертого года. От ветра ржавое железо покачивается и трещит, а мы глядим на него и стараемся представить себе, с крыши какого именно дома сорвало этот лист и как высоко он поднялся в небо.
Мы гонялись за белками, выслеживали маленьких серых поползней и, задрав голову, подолгу смотрели, как шелушит еловые шишки оранжевый клест. Посадив в западню снегарку, мы подманивали и ловили толстых красногрудых снегирей, а наша ручная синичка в ту же западню приводила веселых синиц.
Мы изъездили все Сокольники на велосипедах, избегали на лыжах, исходили пешком. Зимой на Сокольничьих прудах до темноты катались на коньках. Летом в этих же прудах ловили красных вертлявых червячков – мотылей, чтобы кормить наших рыб. Рыбы жили в банках и аквариумах. Их было очень много. Пучеглазые телескопы, темно-красные макроподы, усатые «кошки». Керосиновыми лампами мы подогревали воду, особым пульверизатором накачивали воздух, отделяли самцов от самок, отсаживали мальков. По воскресеньям ходили на Трубную площадь, где продавались в то время и рыбы, и певчие птицы, и собаки, и кролики, и голуби.
Иногда мы приносили с Трубной в банке розово-белого аксалотля, похожего сразу и на ящерицу и на поросенка. У него были мягкие красные, как коралловые ветки, жабры и такой флегматичный характер, что в одной позе он мог находиться целый час. Мы говорили, что он вычисляет «пи», бесконечную дробь, из которой нам полагалось знать только четыре цифры после запятой, а аксалотль, по-видимому, знал много больше.
Иногда в плетеном садке мы несли голубей: синекрылых «чистых», чернохвостых «монахов» или пестрых «чеграшей». Дома тщательно связывали им крылья, чтобы они не улетели дальше крыши сарая, пока не привыкнут к своей голубятне.
А когда привыкнут, их можно будет «взогнать» вместе с партией и смотреть, как они кружат высоко в небе и как «монах», дробно захлопав крыльями, сперва осядет на хвост, потом начнет кувыркаться через голову чуть ли не до самой земли, а потом опять догонит партию «чистых», которые не позволяют себе таких вольностей и четко ведут партию, круто делая кольца поворотов. Если «монах» кувыркался очень хорошо, делая «мертвые петли», мы называли его «Уточкин», по фамилии любимого летчика.
Любовь к природе вызывала во мне и увлечение определенной литературой. Конечно, я от доски до доски знал Брема, но Брем потянул за собой Киплинга, Жюля Верна, Сетон-Томпсона. И медведя Балу, и Рикки-Тикки-Тави, и волка Лобо, и Каштанку Чехова, и Муму Тургенева я любил так же, как любил своих живых зверей, а ястреба из рассказа «Арно», убившего героического и верного почтового голубя, ненавидел так же, как ненавидел живых ястребов, которые нагоняли высоко в небе наших голубей и хватали их своими цепкими лапами.
Я бы не стал в этой книге рассказывать о голубях, рыбах и синицах, если бы не считал встречи с ними чем-то, что имеет непосредственное отношение к искусству вообще и к моей профессии в частности.
Дело не только в том, что любовь к природе и животным сохранила в моей подсознательной памяти образы и эмоции, которые потом перекочевали в спектакли или концертные выступления. Дело в большем. Наблюдения над природой и животными приучают к ассоциативному, образному мышлению, то есть к тому самому мышлению, без которого нельзя заниматься искусством, без которого оно не существует.
Наслаждение, получаемое от наблюдения над жизнью природы и поведением животных, очень похоже на наслаждение, которое человек получает от произведений искусства. Во всяком случае, оно подготавливает человека к возможности восприятия искусства. Ведь поступки и характеры животных всегда невольно сопоставляются с поступками и характером человека. Этому сопоставлению не перестаешь удивляться. Удивляешься тому, как заботливо самец макропод строит из пузырьков слюны гнездо для своего потомства; удивляешься, как ревнует голубь голубку, как хитра синица, как предана тебе собака и как доверчиво дает она перевязывать покусанную лапу. Вспомните, как важно ходит ворона, как похоже на человека умывается муха, с каким достоинством поворачивает свою голову верблюд, как внимательно рассматривает конфету обезьяна. В животных узнаешь отдельные черты человека, причем черты эти обособлены и как бы отобраны. Тот, кто умеет видеть человека в другом живом существе, легче сумеет потом увидеть его и в скульптуре, и в живописи, и в книге, потому что процесс восприятия похож. В обоих случаях это – «узнавание», то есть процесс ассоциативного мышления.
Самое важное
Но среди всех, даже самых страстных увлечений моего детства было только одно, которое я всегда считал своей будущей профессией.
Кто бы меня, маленького, ни спросил, кем я хочу быть, ответ был один и тот же: «Я пойду в художники». Начиная с четырехлетнего возраста, все детство и всю юность у меня не было ни месяца, ни дня, когда бы я думал иначе.
И шел я «в художники» не просто в мечтах, а конкретно и точно. Рисовал много и упорно – и цветными карандашами, и акварелью, и масляными красками. Лет с десяти начал систематически заниматься с преподавателем.
Так и в семье было установлено, что буду я художником. Но, вероятно, именно потому, что к искусству в моей семье относились без экзальтации, моя будущая профессия не ощущалась как профессия особенная, чем-либо отличающаяся от любой другой.
Какие же из «встреч с искусством» моего детства должен я считать самыми важными, больше всего повлиявшими на мою теперешнюю профессию?
Сказки и песни заставляли работать фантазию, и мир возникал в них увлекательно и образно.
Любовь к наблюдению над жизнью природы и животных приучала любить этот мир конкретно. Видеть образность в самом процессе жизни.
Живопись приучала радоваться тому, что образы окружающего мира можно закрепить на холсте или бумаге, «поймать» их, сделать «собственными».
Но самым важным были все-таки не «встречи с искусством», а то, что их всех объединяло. А объединяло их то отношение к явлениям искусства и жизни, которое существовало у моих родителей. Вероятно, это можно назвать стилем их восприятия мира.
Мой отец – инженер, в дальнейшем – академик, создатель целой школы инженеров. Он умел смотреть далеко вперед и видеть жизнь страны в большой перспективе, но он никогда не говорил о науке «высоким стилем». Он любил литературу и искусство, с увлечением рассказывал о прочитанной книге, о спектакле или кинокартине, но никогда не переходил на пафос и не педалировал своих чувств. В его пересказе все выглядело одновременно и очень интересно и очень естественно. Буквально все, начиная от подъездных путей сортировочных станций и кончая самыми фантастическими сказками.
В наших разговорах об искусстве никогда не возникали такие слова, как «озарение», «высокое призвание», «служение».
До сих пор мне кажутся оскорбительными для художника благоговейно-пышные фразы, которыми принято окружать Сикстинскую мадонну Рафаэля или «загадочную» улыбку Джоконды Леонардо да Винчи.