Выбрать главу

Затем Анатолий Васильевич приступил к характеристике момента и главных действующих лиц. Тут уж он говорил один. В Ленине он видит фанатика, беззаветно и совершенно искренне верующего в творческую силу всего народа. Он-де на этом пути пойдет до крайних пределов и ни перед чем не остановится. Все, что постановит и вынесет любой «народный коллектив», он сейчас же готов обратить в обязательный и всенародный закон. Троцкий же, которого Луначарский называет орлом, с которым ему первому бывает весьма неуютно, нечто совершенно иное. В нем, несомненно, живет дух разрушения. Он вовсе не верит в успех нынешней революции, он убежден, что и он сам, и все с ним обречены на гибель, однако он желал бы успеть зажечь такой пожар, который, в конечном результате, вынудил бы весь мир переустроиться по-новому…

<…> Сам Луначарский с большинством известных декретов знакомится из газет, и тогда уже, когда они превратились в свершившиеся факты, с которыми ничего не поделаешь. <…>

Мне становится более понятным, что его держит (ведь он с переворота уже трижды просился в отставку). Очевидно, его держит гипноз авантюрной игры и какая-то еще «влюбленность в лица», нежелание их огорчить, с ними порвать, их более или менее предать. А также еще вера в их звезду. <…> Наконец, Луначарский, несомненно, надеется под их эгидой провести, попутно обезвреживая, то, что в предпринимаемых мерах будет особенно жестоко, многое, что он считает за благо. Но от террора он в ужасе (как и я впадал в ужас от некоторых мероприятий Сергея[Дягилева], которые он считал необходимыми, напр., от замены в 1910 г. черепнинской «Жар-Птицы» «Жар-Птицей» Стравинского!). Однако весьма сомнительно, чтоб у него хватило мужества и умения против террора реагировать. Если же большевистский захват есть «дягилевский спектакль», то можно предугадать и то, во что это выльется в дальнейшем. Много помпы и фейерверков, но, может быть, при этом они и пожгут театр (ведь для фейерверка нужен огонь). И едва ли они построят что-нибудь прочное. В конце концов восторжествует, пожалуй, трезвая, с виду благоразумная, а по существу несравненно более жесткая обыденщина – подобие той, что царила до переворота.

Ах, только бы не погибли в предстоящей суматохе «Даная» Рембрандта, «Благовещение» Ван Эйка, «Полифем» Пуссена, «Станцы» Рафаэля, Шартрский собор и т. д.!..

Луначарский покинул меня в 6 ч., напросившись снова на завтра в 12 – для того, чтоб наконец поговорить о составе художественной конференции, – до нашего собрания в Зимнем дворце. По дороге от меня он собирался заехать в Преображенский полк и подействовать на солдат, чтоб они оставили в покое царский винный погреб, что помещается (о ужас!) в подвале под самым Эрмитажем (говорят, впрочем, что все особенно редкие и ценные вина уже эвакуированы в Москву). Оказывается, и в минувшую ночь происходила стрельба у Эрмитажа, и возникали нелады между караулом из красноармейцев и караулом из солдат. Придется их угомонить при помощи матросов или вывезти вина в Кронштадт…

В 7 ч. – в Академии наук на докладе В.Н. Бенешевича167 о принятии мер к спасению памятников древности и искусства, главным образом в Москве. <…>

24 ноября (11 ноября). Суббота. <…>

Не слишком много доверия внушает мне тот представитель новых людей, которого я сегодня слушал с двенадцати часов дня и до четырех. Прибыл Анатолий Златоуст специально для того, чтоб «послушать моих советов»; и это дабы подготовиться к слушанию советов всей собранной им конференции, однако говорил все время только он, а мы все – я, жена и дети (а в Зимнем дворце все приглашенные) – только внимали этому словоизвержению. Слушали, впрочем, с большим интересом, временами подпадая и известному наваждению, «шарму».

Очень действенным приемом соблазна у Луначарского служит то, что свои утопические фантазии он пересыпает вставками известного скепсиса (и даже самоиронизирования), вследствие чего он к себе лично, к своей искренности вызывает большое доверие. Зато когда после слушания этой сирены остаешься с собой наедине и вполне приходишь в себя, то с особой ясностью слышишь голос простого здравого смысла. Домашним моим Луначарский понравился (и Акице, и Атечке), так как в более совершенной форме он высказал многие из тех мыслей, которые ныне они сами продумали и своим золотым сердцем прочувствовали. Главной же темой с дамами (за завтраком, на котором в качестве основного блюда были макароны) явилась характеристика «вождей», а также необычайно увлекательное описание жизни и деятельности муравьев, в чем, впрочем, Акица узрела и некий довольно жуткий символ (вернее, идеал) как самого Луначарского, так и всего коммунистического учения.