Выбрать главу

Я давно не ел такого хлеба и с жадностью принялся уничтожать ломоть, а у Агафьи лицо вдруг сморщилось, нижняя губа дрогнула и глаза налились слезами.

— Жизнь-то как меняется. Думал ли Петро Федорыч, что у него дети так будут... — всхлипнула Агафья. Она села на край печки и, утираясь подолом синего фартука, с дрожью в голосе заговорила:

— Рубль с четвертаком я так и осталась ему должна. Старший сын тогда у меня помер, а хлеба в дому ни крошки не было. Он тогда дал. Сколько раз я хотела ему все отдать. Бывало, получу выписку: «На, мол, Петро Федорыч», а он: «Не торопись, Агафьюшка. Тебе, поди, надо — справляйся». Так ведь и не брал, а потом помер.

Агафья смолкла.

Я слышу — и Марья фыркает у котлов, тоже, должно быть, плачет.

Но мне плакать не хочется. Агафья точно прочитала новую страницу из жизни моего отца. Передо мной, как живой, встал отец. Вот он пришел с работы и, стоя у порога, ласково, нараспев говорит:

— А кто-то меня да поцелует?

В кухню шумно вошла Александра Леонтьевна. Агафья торопливо сползла с печки.

— Это еще что? — грозно крикнула на нее Александра Леонтьевна. —Тут дела невпроворот, а она на печи расселась.

— Проведать парнишку залезала.

— Нежности при нашей бедности.

Я не вижу Александру Леонтьевну, но слышу ее громкий, металлический голос и представляю ее, смуглую, сухолицую. Ее тонкие губы презрительно подобраны, черные брови заострены, и меж них лежит глубокая складка.

Александра Леонтьевна поднялась на табурет и заглянула на печку.

— Ну, что? Голова не болит?

— Нет, — ответил я.

— Не нужно было ходить.

— Пимишки бы ему надо, — отозвалась Агафья.

— Где же я возьму? Для всех не наберешься. Дали только бедным.

— А у них богатство? — насмешливо процедила Агафья.

— Ну, это вас меньше всего касается. Прошу в мои дела не вмешиваться, — строго проговорила Александра Леонтьевна и вышла.

— Вас, окаянных, ничем не проймешь, — ворчала Агафья.

— Сыт голодного не разумеет, — отозвалась Марья.

— Небось своих-то всех срядила.

Я слышу—в кухню вошел Ферапонт.

— Ну-ка, где у меня утопленник-то? — проговорил он и заглянул на печь. — Ну, что? Как дела-то?

— Помаленьку, — весело говорю я.

— Ну, вот то-то и есть. Не вовремя тонуть-то зачал — зимой. Да разве зимой тонут? Холодно, поди. Тут, брат, привычку надо большую. 

Я смотрю Ферапонту в рыжее лицо. Глаза его ласково поблескивают и улыбаются.

Он нюхает табачок и, слезая с табуретки, говорит:

— Ну ладно, валяй грейся. Да больше не тони.

БАРИН

Дня через два в приюте неожиданно началась суматоха. Мыли полы, обметали стены, протирали окна. С ребят сняли худые рубахи и штаны, надели новые.

Александра Леонтьевна встала рано утром и следила за ребятами, как они умывались.

— Что в ушах не промыл? А руки у тебя? Что это за руки?.. Вымой как следует, с мылом! — кричала она.

Я в первый раз заметил на умывальнике кусок мыла. Ребята неумело намыливали лицо, фыркали. Одна девочка, вся в мыле, громко плакала, вытирая глаза.

Агафья взяла ее и сердито подвела к умывальнику.

— Уж коли не умеешь, так не берись. Ест глаза-то? Все еще ест? Да, господи батюшка, скружилась я сегодня с вами.

— Это пошто так? — спросил я Агафью.

— Пошто? Барин сегодня должен быть.

— Какой?

— Ну, какой? Демидов, который вас кормит.

После молитвы мы, как обычно, бросились к ларю за хлебом, но нас остановили. Выстроили в ряды и повели в столовую. В это утро нас покормили пшенной кашей с маслом и дали по ломтю белого хлеба.

После завтрака я слышал в кухне, как Агафья ворчала:

— Ишь, как дело-то делается. Все ничего не было, и вдруг появилось. Значит, все это полагается.

Маша молча слушала Агафью, переполаскивая чашки. Эта крепкая, крупная, краснолицая женщина, должно быть, не любила разговаривать. Казалось, она все время сердится.

Агафья не унималась. Выкладывая остаток каши из котла в миску, она говорила, обращаясь к Маше:

— А знаешь, Марья, у- меня вот так язык и чешется. Приедет барин — и скажу. Все расскажу, как у нас Сашенька действует.

В кухню вошла Александра Леонтьевна. Агафья смолкла и испуганно отвернулась.

— Маша, ты сегодня свари мне лапшичку со свининой, — сказала Александра Леонтьевна Маше, — на второе — почки зажарь, а на третье — киселек молочный, только сделай с ванилью.

Маша молча выслушала надзирательницу, а та по-' смотрела на меня (я мыл посуду) и спросила:

— Пимы тебе брат купил?

— Нет.

— Скажи ему, чтоб купил, а если не купит, то скажи, что ты из приюта будешь исключен, — сказала Александра Леонтьевна и вышла.

— Хоть из ноги выламывай, да пимы подавай, — проворчала Агафья. — Ох, господи батюшка.

Заметив, что Агафья на моей стороне, я подошел к ней и спросил:

— А ты, тетка Агафья, что скажешь про Александру Леонтьевну барину?

Агафья недоверчиво посмотрела На меня и почти сердито проговорила:

— А тебе тут какое дело? Мал еще ты .в каждую дырку нос совать. Айда-ка отсюда, отваливай. Где тебя не спрашивают, ты и не сплясывай.

И вытолкала меня из кухни. Я не ожидал от Агафьи этого, но не обиделся. Вообще я не умел сердиться на добрую Агафью.

Барина ждали к обеду, потом к вечеру, но барин не приехал. Прошло два дня. В приюте все успокоилось и пошло, как всегда. На нас снова надели худое, старое платье, утрами снова мы бегали к ларю за хлебом. А эти два дня вспоминали, как нечто праздничное и светлое.

Как-то Ферапонт спросил меня:

— Ну что, утопленник, барина видал?

— Нет.

— На какой же чомор вы ему сдались, голопупники. Он знает, что и без него вас сделают таких, каких ему надо. Он сюда приезжал на медведя охотиться. Привяжут ему медведя, а он приедет из Петербурга, застрелит и опять уедет. На то он и барин.

И Ферапонт рассказал мне, как барин Демидов убил на охоте глухаря в мешке.

— Лесничим в ту пору Гаврил Максимыч Куляшов был, сродственник нашей Александре Леонтьевне. Она ведь тоже Куляшова — из девок-то. Ну, вот приехал это барин Демидов поохотиться. Значит, сейчас лесничий нарядил лесообъездчиков глухарей искать. Нашли и даже одного убили. Ну, чтобы, дескать, у барина было без осечки, взяли да в мешок этого глухаря сунули и мужика наняли, вином его подпоили. «Ты, — говорят, — залезай на сосну. Как барин придет, выстрелит, ты из мешка-то глухаря достань и брось его». Все приготовили честь по чести. «Пожалте, ваше сиятельство, глухари вот тут токуют». Поехали. А ехать его сиятельство никак не хотел, как только на тройке и с ширкунцами. Приехали. Вечер- то пировали, а перед утром пошли на ток. Ведет лесничий барина, а у самого поджилки трясутся. А мужику-то они наказали: «Когда услышишь, что мы подходим, ты языком пощелкивай да скирлыкай». Мужик на сосне хорошо устроился, лабазы там изладил, сидит. Сороковки две водочки взял, чтобы не скучно было. Выпил, должно. Ждал, ждал барина и уснул. Ночь-то темнюшая была, такая распарная. Подходят это — слушают. А вместо глухаря-то кто-то так залихватски всхрапывает. Его сиятельство не слыхал, как токуют глухари, спрашивает: «Это, что ли?» «Это, — говорят, — ваше сиятельство, это. Вон, — говорят, — он сидит». Показывают ему на соседнюю сосну. А там ветки сплелись в черный комок.

Прицелился он и трарахнул. Да еще вдругорядь... Мужик-то проснулся, перепугался. Сметил, что князь в глухаря выпалил. Схватил мешок с глухарем и шасть его на землю...

— Ну, а как дальше-то было? — спросил я.

— Ну, как дальше? Понятно, как. Подошел барин к мешку, взял, вытащил глухаря и говорит: «Сроду не видал, чтобы глухари в мешках летали».

— А мужик?

— Мужик? А что ему. Он слез и ушел, а лотом его с работы прогнали.

— А лесничий?

— Ну, лесничий что? Нагоняй объездчикам задал — и все.

Кончилась неделя. В субботу я ушел домой и больше в приют не ходил.