Выбрать главу

— Лежишь? О чем ты думаешь?

Я молчал.

— У тебя что, отсох язык-то?

— Нет, — сказал я.

— Ну, а почему не отвечаешь? Жрать, поди, хочешь? А почему в избе холодно?

— Дров нету, Паша не дает.

— Не дает?.. Ну, ладно...

Он вышел. Слышно, как во дворе он ломал какие-то доски и что-то рубил.

— Строиться начинаешь? —донесся крик Павла.

Внизу хлопнула дверь. Александр пришел с ношей

дров, бросил их на пол и затопил камин и железную печку.

В комнате повисла горькая испарина. У меня начало стучать в висках, а в ушах зашумело, точно в кипящем самоваре. Волосы на голове стали сырые, будто я только что выкупался.

— Иди, Алешка, лопай, если хошь, —закричал Александр.

На столе соблазнительно лежали большой калач и кусок колбасы. Александр допил водку и, не разуваясь, свалился на кровать.

* * *

Зима ушла. Солнце забиралось выше и выше. Весело закудрявились сады. Я любил утрами сидеть на тропе, ^то идет вдоль огорода, обросшей густой, мягкой травой. Из травы выглядывают золотые одуванчики. На задах огорода на скворешнице поют скворцы. Я слушаю этих хлопотливых птиц. Все прошлое точно потонуло в холодном тумане продолжительной голодной зимы и ушло вместе с вешними полыми водами.

Мне грезятся будущие дни, и хочется, чтобы они были светлыми, радостными. Я будто отдыхаю. Прошел длинный путь, трудный, с тяжелой ношей на плечах, и вот теперь положил эту ношу на землю и присел усталый, обогретый ласковым летним солнцем, набираюсь новых сил, чтобы идти дальше.

ОКРОВАВЛЕННОЕ УХО

Я снова в шумной толпе ребят, только не в приюте, а в шкапе, и наблюдаю за новой жизнью. Она хлынула на меня, как в растворенное окно врывается шум встревоженных воробьев. Я испытываю волнующий восторг и непонятный страх.

В пестрой куче ребят ходит старый учитель — Глеб Яковлевич. Он в синем длинном сюртуке и жилете со светлыми пуговицами. Правая нога его много короче левей. Она согнута в коленке и окостенела, отчего Глеб Яковлевич сильно припадает на нее, точно на каждом шагу кланяется. И тело его согнуто от постоянной неудобной ходьбы, оно как будто тоже закостенело. У него большой горбатый красный нос на небритом, с острым подбородком лице, обросшем густой белой щетиной. На большой круглой голове лысина, старательно прикрытая длинными прядями волос.

Я знаю, что мой отец тоже учился у него. Глеб Яковлевич ходит, ковыляя, по залу, к нему подходят ребята, он что-то им строго говорит, а иногда потеребит за волосы и поддаст подзатыльника.

— Ах ты, пузырь ты этакий! — говорит он глухим голосом.

Хотя Глеб Яковлевич и теребил нас за волосы и давал подзатыльники, но мы его не боялись.

Боялись мы другого учителя — Луценко. Высокий, прямой, с длинными темно-русыми волосами, зачесанными назад, как у дьякона, он вырастал среди нас грозной, страшной фигурой, и в зале в это время наступала тишина. Он хватал ребят за уши и вел в угол. Ребята вскрикивали от боли и, стоя на коленях, плакали, ощупывая уши. Луценко драл за уши молча. Его большие, темные глаза округлялись, делались влажными, а губы крепко сжимались. Рука Луценко раз коснулась и моих ушей.

В углу, на окне, мы устроились играть в перышки. Накануне я выиграл горсть перьев у Кольки Петрова, по прозвищу В Кармане Каша. Его так звали потому, что он умудрился в школу принести в кармане комок холодной пшенной каши. Это прозвище к нему быстро и крепко прильнуло. Вялый, робкий и обиженный умом, он действительно был похож на кашу. Он охотно отзывался, когда ему кричали:

— Эй, Колька В Кармане Каша!

Колька доверчиво подходил и спрашивал:

— На что меня?

Разумеется, он был не нужен. Его окрикивали просто из озорства.

Охваченные азартом, мы подковыривали на гладком подоконнике перышки. Они ложились или горбом вверх, или вниз: «сака» или «бока».

Выдал нас тот же В Кармане Каша. Он проиграл и нажаловался Луценко. Мы не заметили, как Луценко подошел к нам и через кучу ребят заглянул на окно. У меня особенно было «саклистое» перышко, и я забирал перья у ребят.

Вдруг я почувствовал, что за мое правое ухо схватили, потянули, я невольно вскрикнул. Мне показалось, что мочка уха совершенно отодралась от головы и ухо затрещало. В глазах у меня потемнело. Искаженное лицо учителя закачалось, видны были только два больших глаза и плотно сжатые губы под усами.

Я не помню, как очутился в углу, на коленях. Перья мои рассыпались. Не обращая внимания на боль в ухе, я торопливо подбирал перья и складывал в горсть.

Мелькнула рука учителя у моей руки. Перья рассыпались, и одно перо глубоко впилось мне в ладошку. Луценко схватил мою руку и сжал. Я чувствовал, как перо в моей сжатой руке хрустит, ломается, впивается все глубже в ладонь.

Когда я разжал руку, ладошка моя была в крови, а ржавое перо раздвоилось, впилось глубоко под кожу и сломилось. Кровь возле раны почернела, и наверху торчал чернильный кончик пера.

Через несколько дней Луценко оторвал ухо Кольке Шелудякову. Схватил его за уши и поднял. Колька, бледный, вытянулся, как солдат, руки сделал по швам и молча повис в руках Луценко. А когда он его отпустил, Колька схватил табуретку и швырнул в Луценко. Потом, зажав рукой окровавленное ухо, убежал из школы.

Больше Шелудяков в школе не появлялся. Я видел его потом по дороге из завода. Он шел чумазый, в засаленной рубахе.

ВМЕСТО МАТЕРИ

В эту зиму в доме произошла перемена. Александр женился и ушел на квартиру. Я тоже ушел с ним. В доме остался жить Павел.

После свадьбы Александр позвал меня и заявил:

— Вот она будет тебе вместо матери. Слушайся...

Возле Александра стояла незнакомая высокая женщина — его жена. У нее тонкое лицо с длинным, острым носом, который заглядывает через верхнюю губу в рот. Волосы темные, пушистые. Каждое утро она садится к маленькому зеркалу, берет мягкий пушок с белой костяной ручкой, опускает его в круглую красивую коробку с пудрой и быстро гладит лицо. Потом трет пальцем свои впалые щеки и подводит брови.

Окончив туалет, она с довольной улыбкой встает перед зеркалом и тонким голосом начинает напевать:

Голубые глазки, Вы огнем горите.

Мне думалось, что, если бы ей надуть щеки и вставить вместо глаз стекляшки, она походила бы на дешевенькую куклу.

Одевалась она в тонкое розовое или голубое платье.

И когда приходил Александр, она спрашивала:

— Шурик, идет мне это платье?

— Ну, конечно, Марусенька.

Он брал ее под руку, подтягивал и целовал.

Обедали мы из отдельных тарелок, — не так, как у Павла, где хлебали из общей чашки. И тут Маруся мне казалась тоже необычной. Локти ее всегда были приподняты, и руки в кистях выгнуты, точно она собиралась куда-то улететь. Хлеб кусала помаленьку, кусочки мяса крошила мелко и ела неторопливо, стараясь не разевать широко рот.

Я сидел как на угольях, боясь нарушить установленный порядок обеда.

Я уже получил несколько замечаний от новой снохи.

— Что ты чавкаешь, как свинья?

Или:

— Как ты не захлебнешься, — так быстро ешь?

Ее мать, Ксения Ивановна, остроносая хлопотливая старушка, была на моей стороне. Она, улыбаясь мне, говорила:

— Кто быстро ест, тот быстро и споро делает. Ешь как умеешь.