И подливала мне в тарелку супу.
— Вы, мамаша, балуете его, — замечал Александр.
— А кто же его баловать, будет? Он ведь еще несмышленый.
Речь Ксении Ивановны меня обогревала, и я крепче чувствовал себя в новой обстановке. Привозил ей на санках воды. Помогал убираться на кухне. Зато когда утром я уходил в школу, то в сумке с книжками обнаруживал что-нибудь завернутое в бумагу. Там был кусок пирога или лепешки.
Скоро я полюбил Ксению Ивановну, и мне хотелось назвать ее мамой. Как тосковал я об этом слове, как завидовал, когда кто-нибудь, обращаясь к своей родной матери, звал просто и привычно «мама». Я чувствовал в этом слове неиссякаемую теплоту ласки.
И вот раз вечером я боязливо сел поближе к ней и сказал:
— Ксения Ивановна, я буду вас звать мамой.
Она удивленно усмехнулась и сказала:
— Что я тебе за мама? Зови, как зовешь.
Она не поняла меня, а я рассердился на Себя, что не сумел передать того, что хотел.
Вечером я молча залез на печку и разрыдался.
Ксения Ивановна подошла и заботливо спросила:
— О чем ты, Олешенька?
Я не ответил.
— Это о чем он? — спросил Александр.
— Не знаю, сидел и вдруг заплакал, — ответила Ксения Ивановна.
— Ты о чем это? — грубо тряхнув меня за плечо, спросил Александр.
Я молчал. Слезы еще больше душили меня.
Брат отошел от меня и сердито сказал:
— Мамаша, плюньте! Ишь, нежности телячьи... У меня вот пореви... Я возьму ремень да ожгу раз-два.
Я так и не сказал, о чем плакал в эту ночь.
Моя новая сноха, Мария Кирилловна, отнеслась к этой истории тоже равнодушно, будто прошла мимо нее, не замечая.
Я наблюдал, что она больше всего интересуется собой. Часто подходит к зеркалу и подолгу прихорашивается перед ним, причем ее ресницы в это время вздрагивают, а иногда она прищуривает один глаз, точно проверяет, хорошо ли надето платье. Руки ее в это время приподнимаются, особенно когда она расправляет, оттопырив далеко тонкий мизинец, складки своей кофты.
ЦВЕТКОВ
К нам стали приходить незнакомые мне люди — новая родня Александра. Чаше всего приходил Цветков. Прямой, бодрый, среднего роста старик. Приходил он к нам всегда в длинном сюртуке, наглухо застегнутом. На шее, под седой, длинной, негустой бородой, белела мягкая сорочка. На тонком орлином носу крепко сидело пенсне.
Входя в комнату, он бойко стаскивал с плеч ветхое пальто и на ходу говорил с мягким украинским произношением:
— Здорово живете!
Увидев меня в первый раз, он подошел ко мне и, взяв за пуговку моей курточки, спросил:
— Ты чей, малец? И как тебя зовут?
— Алексей.
— Алешка? Добре, сынку. Учишься?
— Учусь.
— В котором классе?
— В первом.
Он достал из кармана отшлифованную временем медную табакерку, сунул в ноздри табак и, утираясь большим красным платком, принялся меня экзаменовать.
— А ну-ка, скажи, братка, пятью пять?
— Двадцать пять, — смело ответил я.
— А шестью семь?
— Сорок два.
— Молодец! Ты приходи к нам. У меня есть сынишка, такой, же востроглазый. Голубей любишь?
— Нет.
— Дурак! Плохой человек, если голубей не любишь.
Меня не обидели его слова. Цветков мне понравился.
Особенно мне нравилась мягкая, звучная его речь. Я внимательно рассматривал Цветкова, когда он пришел первый раз. После чая он рассказывал:
— Мы с Гришкой Богдановым подряд взяли. На Лебяжке земляные работы. Я говорю Гришке: «Моя голова, твои деньги — и дело будет».
Говоря, он прохаживался по комнате, забирая в горсть длинные седые пряди бороды и расчесывая их пальцами. Он торопливо нюхал табак и шмыгал тонким горбатым носом. Его жена, старшая сестра нашей Маруси, тихая, смуглая женщина, обращалась с ним осторожно и почтительно. Мне казалось, что я попал в круг других людей, и жадно впитывал все в себя, как губка воду.
Дом Цветкова стоял на той улице, где жила моя сестра. Я, наконец, дождался случая и пошел к Цветковым.
Широкий двор был окружен с одной стороны завознями, маленьким садиком, с другой — жилыми постройками. Деревянные небольшие строения были разбросаны в беспорядке. На задах стоял небольшой дом с чердаком, на котором высилась голубятня, обнесенная вокруг террасой.
В углу палисадника ходила пара красивых цесарок. В небольшом ящике с грязной водой полоскались утки. В разных концах двора горланили петухи. По двору важно разгуливали голуби. Но всего более меня заинтересовал нарядный павлин, его широкий и богатый хвост. Возле него покорно ходила пава с красивой коронкой на голове, а павлин, поднимая свой пестрый хвост, неприятно кричал. Меня поразило обилие птиц.
Вдруг откуда-то появился сам Цветков в красной турецкой феске с черной кистью, в розовых тиковых штанах и в красной без пояса рубахе с расстегнутым воротом. На одной ноге был опорок от порыжевшего сапога, а на другой — высокая резиновая калоша.
Сунув в нос табаку, обычной горделивой походкой он зашагал к садику, напевая:
— Трум-тум-тум-бум-бум...
Увидев меня, он улыбнулся и пошел навстречу.
Я почтительно с ним поздоровался.
— Здорово! Пришел посмотреть? Пойдем — голубей покажу.
Мы влезли на голубятню. Он показал мне маленьких египетских голубей. Голубей было очень много.
Показывая их, он пояснял:
— Вот смотри, это — турман... А это — ленточный — дорогой голубь, а это — байтовый, — он показал на белого голубя с красным пятном на груди.
Голуби окружили хозяина. Белоснежный голубь сел ему на руку. Мы вышли на террасу. Цветков с гордостью сказал:
— У меня, братко, ни одного крышедава нет. Не понимаешь? Крышедав — это лентяй, который любит на крыше сидеть. Вот посмотри.
Цветков взял палку с привязанной к ней большой тряпкой и махнул. Голуби, хлопая крыльями, поднялись вверх.
— Смотри, как они поднимаются под облака.
Голуби, красиво мелькая золотистыми крыльями, поднимались выше и выше в чистое голубое небо. Я залюбовался. Но Цветков вдруг беспокойно забегал по террасе и закричал:
— У!.. У!..
— Вы что это, Иван Михайлыч? — спросил я.
— Видишь — ястреб! У!.. У!..
Стайка голубей белыми камнями сыпнула вниз. За одним голубем стремглав бросился ястреб. Цветков торопливо сбежал с лестницы на крышу завозни. Подняв вверх махало, он продолжал кричать, бегая по просторной плоской крыше завозни.
Но вдруг произошло для меня страшное и неожиданное. В азарте Цветков не заметил края крыши, оступился и полетел в смежный огород. Я думал, что Цветков разбился насмерть. Но из огорода доносился тот же крик:
— У!.. У!..
Я сбежал вниз и заглянул в огород. Цветков размахивал руками и, прихрамывая на одну ногу, бежал по борозде, между гряд, и кричал:
— У!.. У!..
В правой руке его огнем горел красный платок. Голубь исчез, а ястреб, расправив острые крылья, поплыл в голубизне неба к краю земли.
БУНТ
Зимой произошло кошмарное событие, которое навсегда осталось у меня в памяти.
Александр пришел вечером со службы возбужденный, чем-то напуганный. Торопливо стаскивая с себя пальто, сказал:
— Слыхали, что у нас стряслось? — И, не дожидаясь ответа, сообщил: — Бунт!
— Что ты говоришь? — испуганно воскликнула Ксения Ивановна. — Где, кто взбунтовался?
— Третья и четвертая части взбунтовались. Медный и железный рудники почти не работают. А вчера вечером на сельском сходу в волостном управлении до полусмерти избили земского начальника. Дело-то из-за податей вышло. Помимо всех обложений, земский обложил еще с имущества... Ну, все, значит, на дыбы... Как так?.. С имущества — так с имущества, а другие подати оставить... Выборных послали хлопотать. А выборных-то арестовали и посадили. Общественники сход сделали. Земский приехал с жандармским ротмистром... Народ их вызывает к себе на сход, а они требуют всех поодиночке к себе в кабинет. Ну, народ уперся. «Что, — говорят, — выборных посадили и нас тоже хотят пересадить». Потом земский с ротмистром явились... Скандал... Ротмистр возьми да шашку обнажи... Шашку у него выхватили, изломали... Ротмистр скрылся, а земского принялись бить... Замертво, говорят, земского-то увезли в больницу.