Но девчонок, очевидно, не смущал мой костюм. Я бегал к ним на улицу с подкованными санками, и мы катались с горы к реке.
Однажды Шилова не вышла кататься, а вышла одна Настя. Мы прокатились с ней несколько раз до реки и шли тихонько в гору, весело разговаривая. Она бойко садилась на санки, я тащил её в гору.
На улицу вышел Денисов, на руке его блестели коньки. Настя мне сообщила:
— Смотри, Денисов на каток пошел, — и повернулась на санках спиной. — Не смотри на него, пусть идет.
Но Денисов подошел к нам, поздоровался с Настей. Она, смеясь, села на санки и укатила под гору. Денисов посмотрел ей вслед, потом сердито посмотрел на меня и, не сказав ни слова, ушел.
После этого он долго со мной не разговаривал. Не дожидаясь нас, он один уходил в школу, а из школы возвращался торопливо домой.
Наш Егор скептически относился к ухаживанию за барышнями. Плутовато улыбаясь круглым, как подрумяненная булка, лицом, он спрашивал нас:
— Что, ребята, сегодня опять козушек провожать пойдете?
Почему учениц Анатольевского училища звали «козушками», я не знал, и мне было обидно за них. Обидно потому, что среди них была Шилова.
Я спросил Егора, почему он всех девочек называет «козушками».
— Потому, что они все ходят на копытичках, — спокойно ответил он. — Посмотри-ка…
На другой день, провожая глазами учениц Анатольевского училища, я на самом деле убедился, что прозвище «козушки» приклеено к ним очень удачно. Большинство из них ходило в туфлях с высокими тонкими каблуками, отчего они ступали неестественно, как козы.
Денисова тоже обижало прозвище Егора, он протестующе говорил:
— А вы — бг-бг-бараны!
СВОЙ ПОЧТАЛЬОН
В училище у нас снова появился Глеб Яковлевич. Но он теперь не драл нас за волосы, не давал подзатыльников. Наоборот, был ласков и внимателен к нам. Преподавал у нас рисование. Ходил в длинной черной шинели с капюшоном. Мы звали его Глебушкой.
Как-то Денисов подошел ко мне в школе и сказал:
— Ленька, х-х-хочешь п-п-писать Н-нюрке з-записку?
— Хочу.
— Пиши, С-сейчас же и о-о-отправим.
— Как?
— П-пиши, знай!
Он взял — мою записку и пошел. Я побежал за ним. В коридоре у вешалок, где висели пальто учителей, он отвернул капюшон у шинели Глеба Яковлевича и приколол записку.
— После третьего урока он пойдет в Анатольевское, — сообщил Денисов.
— А зачем?
— К-к-как зачем?… Он же т-т-там за-анимается.
— А там знают про записки?
— Ага.
И вот у нас оказался свой почтальон. Мы каждое утро встречали Глеба Яковлевича, заботливо, осторожно снимали с него шинель, вешали. Он зке конфузливо говорил:
— Что вы, что вы, ребятки!.. Спасибо, милые!
И, улыбаясь, ковылял вдоль коридора в учительскую, точно на каждом шагу кланялся.
Когда он уходил, мы отворачивали капюшон и обнаруживали там пять-шесть записок. Зная расписание у девочек, мы писали ответы и прикалывали.
Так же заботливо мы помогали Глебу Яковлевичу одеться и провожали его. Почта шла обратно.
Егор не раз предупреждал нас:
— А вы, ребята, влетите с этой почтой.
И мы действительно «влетели».
Однажды Глеб Яковлевич пошел от нас в Анатольевское училище, а с ним рядом шел Петр Фотиевич. День был ветреный. У Глеба Яковлевича завернулся капюшон на голову.
Петр Фотиевич изумленно вскрикнул:
— Глеб Яковлевич, обождите, что это у вас?
Они остановились. Петр Фотиевич снял несколько записок и, сложив их стопкой, на ходу стал читать:
— Нюре… Насте… Тоне… Оле…
Мне потом рассказывала Шилова, как Петр Фотиевич пришел с классной наставницей и стал по имени вызывать.
— Смотрит на меня, прямо мне в глаза, и говорит: «Нюра, вам «записка».
— И ты взяла?
— Ой, нет!
На другой день Петр Фотиевич призвал меня в учительскую. Он был один. Пристально смотря на меня, он спросил:
— Скажи, кто у вас этими вещами занимается?
Он показал на стопку наших записок.
— Не знаю, — ответил я.
— Не знаешь? — тихо сказал Петр Фотиевич. — Ты должен мне сказать. Если не скажешь, то, значит, лжешь, а лжет человек, который не уважает себя.
Меня поразили его слова. Я сказал:
— Я участвовал.
— А кому ты писал? Помолчав, я решительно ответил:
— Не скажу, Петр Фотич.
Петр Фотиевич посмотрел на меня, в его серых глазах я прочел снова настойчивое требование. Он спросил:
— А еще кто писал?
— Не знаю, — сказал я и почувствовал, что сделал большое преступление.
— Не знаешь… Ну, иди…
Я вышел подавленный.
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ
В конце зимы нас испугало одно событие. Мы пришли в школу и не нашли Петра Фотиевича. Сначала мы думали, что он заболел, но потом почуяли что-то другое, загадочное и зловещее. В учительской было тихо. Учителя говорили осторожно, с опаской, точно за ними кто-то следил и подслушивал, и мы тоже примолкли.
Я и Егор подошли в коридоре к Алексею Ивановичу и спросили:
— Алексей Иваныч, а где Петр Фотич?
Он посмотрел на нас и, озираясь, сказал вполголоса:
— Я вам скажу, если вы до поры, до времени будете молчать.
— Будем молчать, Алексей Иваныч.
— Петра Фотиевича сегодня ночью арестовали, у него был обыск, — вполголоса сообщил он и быстро отошел от нас.
Егор примолк, оглушенный известием. Мне хотелось плакать. Я подошел к Егору и спросил:
— Неужели не выпустят?
— Не знаю, — сказал Егор. И, подумав, добавил: — По-моему, это мы виноваты: с попом больно уж мы того. Это, по-моему, поп.
Я вспомнил свою историю с попом и почувствовал себя виноватым.
Мы молчали, но в классе уже знали все, только говорить об этом боялись.
После обеда в школе неожиданно появился Петр Фотиевнч. Мк окружили его, как цыплята, и спрашивали:
— Петр Фотич, что с вами было?
— Да ничего, ребята… Так, недоразумение маленькое вышло.
С появлением Петра Фотиевича ребята загудели, как пчелы. У нас-было праздничное настроение, точно учитель пришел к нам после длительной отлучки. А в последний урок он пришел с толстой книгой в снова стал читать Некрасова:
Назови мне такую обитель,
Я такого угла не видал,
Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал!
Стонет он по полям, по дорогам,
В рудниках, на железной цепи;
Стонет он под овином, под стогом,
Под телегой, ночуя в степи…
Я ушел домой грустный, думал, что и наша жизнь — сплошной стон.
В памяти всплывали завод, Борисов, Баранов. Они светились в моем сознании далекими огнями. Я не слыхал никогда, чтобы они стонали. Сквозь их грусть проглядывала крепкая вера в грядущее — большое, смелое и бодрое.
Вскоре из тюрьмы вернулся брат Александр. Он похудел, был молчалив и мрачен. Сначала он будто внимательно отнесся ко мне, просмотрел мой дневник и похвалил:
— Ты хорошо учишься.
У меня блеснула надежда, что я кончу школу. Но через неделю он позвал меня и спросил:
— Стипендию тебе дали?
— Нет, — сказал я.
— На что ты надеешься? О чем ты думаешь?
Я молчал. Надеяться было не на что. Жить было трудно. Александр отвернулся от меня, закинул руки назад и долго молча смотрел в окно. Потом холодно сказал, не смотря на меня:
— Я тебе не содержатель… Будет дурака валять! Ученым всё равно не будешь… Не с нашим рылом в калашный ряд лезть. Давай-ка, отправляйся работать.
И пошел я работать.
Тагил, 1933 г.