Горьковские вещи в нашей среде производили сильное, но двойственное впечатление. Карабанов, Таранец, Волохов и другие восприимчивее были к горьковскому романтизму и совершенно не хотели замечать горьковского анализа. Они с горящими глазами слушали «Макара Чудру», ахали и размахивали кулаками перед образом Игната Гордеева и скучали над трагедией «Деда Архипа и Леньки». Карабанову в особенности понравилась сцена, когда старый Гордеев смотрит на уничтожение ледоходом своей «Боярыни». Семен напрягал все мускулы лица и голосом трагика восхищался:
– Вот это человек! Вот если бы такие все люди были!
С таким же восторгом он слушал историю гибели Ильи в повести «Трое».
– Вот молодец, так молодец! Вот это смерть: головою об камень…
Митягин, Задоров, Бурун снисходительно посмеивались над восторгом наших романтиков и задирали их за живое:
– Слушаете, олухи, а ничего не слышите.
– Я не слышу?
– А то слышишь? Ну, чего такого хорошего – головою об камень? Илья этот самый – дурак и слякоть… Какая-то там баба скривилась на него, так он и слезу пустил. Я на его месте еще б одного купца задавил, их всех давить нужно, и твоего Гордеева тоже.
Обе стороны сходились только в оценке Луки «На дне». Карабанов вертел башкой:
– Нет, такие старикашки – вредные. Зудит-зудит, а потом взял и смылся, и нет его. Я таких тоже знаю.
– Лука этот умный, стерва, – говорит Митягин. – Ему хорошо, он все понимает, так он везде свое возьмет: там схитрит, там украдет, а там прикинется добрым. Так и живет.
Сильно поразили всех «Детством» и «В людях». Их слушали, затаив дыхание, и просили читать «хоть до двенадцати». Сначала не верили мне, когда я рассказал действительную историю жизни Максима Горького, были ошеломлены этой историей и внезапно увлеклись вопросом:
– Значит, выходит, Горький вроде нас? Вот, понимаешь, здорово!
Этот вопрос их волновал глубоко и радостно.
Жизнь Максима Горького стала как будто частью нашей жизни. Отдельные ее эпизоды сделались у нас образцами для сравнений, основаниями для прозвищ, транспарантами для споров, масштабами для измерения человеческой ценности.
Когда в трех километрах от нас поселилась детская колония имени В. Г. Короленко, наши ребята недолго им завидовали. Задоров сказал:
– Маленьким этим как раз и хорошо называться Короленками. А мы – Горькие.
И Калина Иванович был того же мнения:
– Я Короленко этого видав и даже говорив с ним: вполне приличный человек. А вы, канешно, и теорехтически босяки и прахтически.
Мы стали называться колонией имени Горького без всякого официального постановления и утверждения. Постепенно в городе привыкли к тому, что мы так себя называем, и не стали протестовать против наших новых печатей и штемпелей с именем писателя. К сожалению, списаться с Алексеем Максимовичем мы не смогли так скоро, потому что никто в нашем городе не знал его адреса. Только в 1925 году в одном иллюстрированном еженедельнике мы прочитали статью о жизни Горького в Италии; в статье была приведена итальянская транскрипция его имени: Massimo Gorky. Тогда наудачу мы послали ему первое письмо с идеально лаконическим адресом: Italia. Massimo Gorky.
Горьковскими рассказами и горьковской биографией увлекались и старшие и малыши, несмотря на то, что малыши почти все были неграмотны.
Малышей, в возрасте от десяти лет, у нас было человек двенадцать. Все это был народ живой, пронырливый, вороватый на мелочи и вечно донельзя измазанный. Приходили в колонию они всегда в очень печальном состоянии: худосочные, золотушные, чесоточные. С ними без конца во зилась Екатерина Григорьевна, добровольная наша фельдшерица и сестра милосердия. Они всегда липли к ней, несмотря на ее серьезность. Она умела их журить по-матерински, знала все их слабости, никому не верила на слово (я никогда не был свободен от этого недостатка), не пропускала ни одного преступления и открыто возмущалась всяким безобразием.
Но зато она замечательно умела самыми простыми словами, с самым человеческим чувством поговорить с пацаном о жизни, о его матери, о том, что из него выйдет – моряк, или красный командир, или инженер; умела понимать всю глубину той страшной обиды, какую проклятая, глупая жизнь нанесла пацанам. Кроме того, она умела их и подкармливать: втихомолку, разрушая все правила и законы продовольственной части, легко преодолевала одним ласковым словом свирепый педантизм Калины Ивановича.
Старшие колонисты видели эту связь между Екатериной Григорьевной и пацанами, не мешали ей и благодушно, покровительственно всегда соглашались исполнить небольшую просьбу Екатерины Григорьевны: посмотреть, чтобы пацан искупался как следует, чтобы намылился как нужно, чтобы не курил, не рвал одежды, не дрался с Петькой и так далее.