Выбрать главу

Генерал принял меня в просторном кабинете с белыми, отделанными золотом стенами. Три больших окна выходили в сад, где цвели каштаны. Очутившись перед этим легендарным человеком, я утратил всякое ощущение реальности. Впервые в жизни я видел его. Фотографии в газетах и журналах, кадры из кинофильмов не подготовили меня к потрясению. Он показался мне очень высоким и каким-то коническим: узкие плечи и выступающий живот. Чисто выбритое лицо, обвисшие веки. Он выглядел старым и одиноким, усталым и серьезным. Он читал некоторые мои книги и заговорил о них с симпатией. Я изложил ему мое намерение описать в серии романов распространение идеи свободы, принесенной из Франции в Россию в 1814 году царскими офицерами, и ее созревание от заговора к заговору, от мятежа к мятежу, вплоть до революции 1917 года. Генерал энергично поддержал мой проект, первой частью которого и была пенталогия «Свет праведных». Он заинтересовался также репортажем о государственных заводах Рено, который я тогда готовил. Кратко я рассказал о впечатлении, которое осталось у меня после обхода бюро и цехов, о беседах с инженерно-техническим персоналом, с мастерами и рабочими. Генерал задал мне немало вопросов. Проблемы людей труда, по-видимому, сильно волновали его. Мы говорили еще, помню, о новых формах работы на конвейере, которые тогда срочно вводились. Затем де Голль поднялся – это означало, что беседа закончена.

Мне довелось снова увидеть его в следующем году на завтраке в Елисейском дворце по случаю вручения Франсуа Мориаку ордена Почетного легиона первой степени. Когда генерал произнес ритуальную фразу: «Франсуа Мориак, я посвящаю вас в кавалеры ордена Почетного легиона первой степени», Франсуа Мориак вытянул худую шею, отвел длинную узловатую руку и принял орденскую ленту. На мгновение я замер, пораженный необычайным зрелищем: два исключительных человека – один прославленный в политической истории своей страны, другой – в истории ее литературы – стоят лицом к лицу, пристально глядя в глаза друг другу. Заслоняя эту картину, всплыло воспоминание. Я вновь увидел себя в маленьком, плохо отапливаемом кабинете рядом с Франсуа Мориаком, слушающем лондонское радио, вновь услышал его слова: «Если немцы победят, я откажусь от творчества, откажусь без сожаления, без гнева. Но они не победят…» Пригласили к столу. Когда гости вернулись в гостиную пить кофе, я оказался вместе с де Голлем и Франсуа Мориаком подле окна. В приливе смелости я отважился заговорить об Алжире. Шел март 1960 года – период ожесточенного сопротивления европейского населения Северной Африки праву Алжира на самоопределение. Де Голль сказал: «Ни одна проблема не имеет окончательного решения. Проблемы видоизменяются, только и всего. Алжир не будет ни вновь завоеван, ни офранцужен. Рано или поздно условия соглашения будут найдены. Это продлится столько, сколько потребуется. Мы переживаем один из этапов…» Он говорил медленно. Взгляд его был устремлен вдаль. Я жил настоящей минутой, он ступал по далеким дорогам грядущего. Живое ли человеческое существо было передо мной или страница истории? Высшая отрешенность, презрение к преходящему, неустанная забота о величии Франции… Рядом с ним даже Франсуа Мориак походил на внимательного ученика.

Незадолго до завтрака в Елисейском дворце состоялась торжественная церемония моего вступления в Академию. Я попросил Франсуа Мориака и Андре Моруа быть моими крестными отцами. Они великодушно согласились, и я до сих пор бесконечно им за это признателен, настолько было бы мне неловко одному появиться в облачении академика. Поверьте мне, маскарад этот невыносим. Какой-то пережиток пышных празднеств былых времен. Я не мог чувствовать себя естественно в расшитом золотом мундире со шпагой на боку. Кровь застыла у меня в жилах, когда я в первый раз увидел себя в зеркале в этом наряде. Я содрогался при мысли, что в подобном одеянии придется предстать перед публикой. Напротив, похвальная речь в память моего предшественника Клода Фаррера не доставила мне затруднений. Фаррер многословен, в его творчестве нет загадок, но этот великий путешественник пленял когда-то мое воображение своими сказками и романами. Пусть в них нет психологизма, зато есть вкус к экзотике и привлекательная живость рассказа. Об этом я собирался как можно лучше сказать в своей речи. Ответную речь произносил маршал Жуэн, которому был поручен мой прием.

Когда в назначенный день я вошел в зал торжественного собрания в сопровождении Франсуа Мориака и Андре Моруа, я почувствовал, что ноги у меня подкашиваются. Выстроившиеся в ряд гвардейцы взяли на караул. Гремели барабаны. Это было величественно и мрачно. Я перестал понимать, куда меня ведут: к алтарю или на эшафот. Накрахмаленная манишка холодила грудь, жесткий воротник мундира резал шею, шпага ударяла по бедру. А передо мной в амфитеатре плотно, плечом к плечу, сидели зрители, словно пришедшие на бой гладиаторов. Едва я начал говорить, как ощутил, что раздваиваюсь: твердым голосом я читал мою благодарственную речь, а во мне все было страх, растерянность, растроганность. Мой отец сидел в первом ряду. Мать, совсем больная, не могла прийти. Чуть дальше я видел Гит, детей, друзей. Я боролся с собой, не позволяя взглядам тех, чье мнение было мне дороже всего, отвлечь меня от Клода Фаррера. В самый разгар моей речи в зале произошло движение. У меня мелькнула мысль, что какая-то особенно отточенная фраза моей речи так взволновала присутствующих, что они не могли усидеть на месте. Реальность была прозаичнее: одной из дам стало дурно и соседи помогали ей выйти. Прервав поток своего красноречия, я ждал, пока она покинет зал, и снова кое-как подхватил нить своей речи. Наконец – заключительная ее часть, аплодисменты, и я, чувствуя, что на лбу у меня выступил пот, а сердце совсем размякло, могу сесть. Поднялся маршал Жуэн и произнес хвалу новому академику. Я склонил голову под комплиментами. Маршал Франции говорил о моем прошлом эмигранта с прямотой и сердечностью, перевернувшими мне душу. Несомненно, подлинное величие Французской академии – в традиционном духе терпимости, независимости и гуманизма, объединяющем столь разные умы.

После заседания на набережной Конти мне пришлось у себя дома во время коктейля принимать поздравления и пожимать множество рук. Наконец ушел последний из приглашенных, и я с Гит и детьми, не переодеваясь, поспешил к родителям. Нужно было подробно рассказать обо всем матери. Она одобрительно кивала головой, слабая, счастливая, уже не вполне понимая значение события. Узнавала ли она своего сына в облаченном в зеленые одежды господине? На столе были приготовлены русские закуски – отпраздновать французскую награду.

– Выходит, все эти годы вы никогда не отрывались от родителей?

– Никогда. Раз в неделю мы собирались у них на семейный обед. Этот священный обычай никогда не нарушали ни Гит, ни мой брат, ни моя невестка, ни я сам. Без волнения не могу вспоминать об этих обедах. Приходили мы точно в назначенный час, иначе отец начинал беспокоиться. Мать, когда она была еще бодра, старалась приготовить наши любимые блюда: блины, борщ, бефстроганов, пирожки, кулебяку. На столе всегда была водка. Мне кажется, нет более вкусной кухни, чем русская, и я ел и пил за четверых, как в детстве. Разговор велся по-русски и по-французски. Брат и я рассказывали, как прошла неделя, говорили о наших планах, о работе. Родители с сияющими лицами слушали нас. Отец сидел между двумя невестками, мать между двумя сыновьями. Жена брата – русская, и Гит среди нас была единственной француженкой – наставал ее черед быть в изгнании. Иногда отец брал ее руку и заглядывал ей в глаза, как бы извиняясь за то, что она – в другой стране. В ответ она весело улыбалась. Вечером она говорила мне, что как будто вернулась домой после путешествия за пределы Франции.