– Для тебя все мелкие, в ком хотя бы пяти пудов не наберется. – Девушка закатывает глаза.
– Я не олвитанец, – быстро вставляю я, почти сползая под стол.
Раз уж приняли за парня, то и не стоит доказывать обратного, хотя обмануть кого-либо я не стремилась. Просто нет во мне девичьей мягкости, давно нет, а волосы так и вовсе с самого детства ниже плеч не отрастают – твоя месть за неосторожно брошенное слово.
– Так что скажешь, не олвитанец? – вновь спрашивает Охотник, прищурив правый глаз. Левый под гнетом шрама и так остается закрытым. – Стоит прогнать слепого из города или пусть себе бродит?
– Зачем гнать, если зла от него никакого, – тихо отвечаю я, и здесь бы остановиться, но я слишком долго молчала. – Всякий может в беде оказаться, лучше б спросили, чем помочь.
– Тьфу, никак святошу к нам занесло, – сплевывает лысый старик и вдруг отворачивается, вновь нависнув над кружкой.
Остальные четверо и затаившийся в тенях трактирщик согласно гудят.
– Ты тут поменьше помощь ближнему проповедуй, малец, – советует напоследок Охотник, не то скривившись, не то улыбнувшись, – или вперед слепого из города погонят.
И на этом они теряют ко мне всякий интерес. Рыжая быстро подсаживается к Охотнику и, склонившись, что-то жарко шепчет в его уцелевшее правое ухо. Их грузный собеседник в который раз фыркает, бросает на стол монеты и размашисто шагает к выходу. Старики тихонько ворчат друг на друга, похоже, продолжая спор в более тесной компании. А надо мной вновь нависает тень трактирщика.
Вот только смотрит он не на меня, а на мой чересчур подвижный мешок.
– Выпусти тьму, – говорит наконец трактирщик, не дождавшись от меня ни слова. – Здесь никто не обидит.
Я не удивлена, что он знает про мою вторую половину. Думаю, все здесь знают, раз уж с ходу обозвали святошей, и зла никто из них действительно не причинит. Вот только мешок защищает Кайо отнюдь не от людей и даже не от монстров. Мешок бережет его от любого проблеска солнечного света, а обеденный зал, несмотря на затененность, все-таки не глухой подпол. Мало ли, занавеска на окне дрогнет, или дверь кто-нибудь распахнет так широко, что лучи и до нашего угла дотянутся.
Кайо не просто тьма, которая отделилась от меня, как и от всякого пастыря, в раннем детстве, позволяя целиком сосредоточиться на светлых чарах. Нет, он лишь часть этой тьмы, ибо остальное вернулось в мои вены в миг недолгой смерти, и теперь Кайо недостает силы сопротивляться солнцу.
Неуязвим он только по ночам.
Я неуверенно качаю головой, накручивая на запястье лямку.
– Моя тьма особенная, – все же объясняюсь полушепотом я.
Вряд ли трактирщик что-то понимает. Он хмурится, сверлит взглядом мешок, будто надеется прожечь в нем дыру или увидеть сквозь плотную ткань, но затем все-таки кивает и снова уходит.
Я стараюсь доесть побыстрее. Вдруг начинает казаться, что каждый в этих стенах в курсе, кто я такая, что задумала и куда направляюсь. И разговоры их неслучайны, и на тьму мою они хотят взглянуть, убедиться…
Глупость, конечно, несусветная. Обо мне и в лучшие времена никто не знал, так с чего бы чему-то меняться сейчас? Но доводы разума спокойствия душе не добавляют, и, быстро сунув оставшийся кусок хлеба в карман, а на стол положив несколько монет, я вскакиваю, готовая уйти.
И утыкаюсь носом в широкую грудь Охотника.
– Мы проводим, – слышу я над головой его тихий голос и отшатываюсь.
Они стоят плечом к плечу, Охотник и рыжая. И смотрят на меня одинаково насмешливо и будто с жалостью.
– Куда? – переспрашиваю глупо.
– Во дворец, – чеканит рыжая, и они, развернувшись, шагают к выходу.
А мне ничего не остается, кроме как бежать следом.
Рыжую зовут Искра, и я не решаюсь уточнить, настоящее это имя или прозвище. Сама я не представляюсь, да никто и не спрашивает, хотя мы плетемся прочь от заходящего солнца уже не менее получаса. Им будто плевать, кого провожать, и развлекать меня беседой никто не собирается, а я всю дорогу мучаюсь догадками, но рот упрямо держу закрытым. Это почти несложно… я привыкла.
Но то ли лицо мое красноречивее всяких слов, то ли таких, как я, у них по пять штук на дню и все одинаковые, но Искра наконец снисходит до объяснений. Правда, лишь когда мы минуем последние дома, от которых веет теплом и жизнью, и ступаем на землю настолько омертвевшую, что ни один росток не успевает сквозь нее продраться, погибая еще до рождения.
Дворец отнюдь не строился на задворках города – напротив, когда-то городские улицы струились вокруг величественных стен, точно ленты у ног танцовщицы. Теперь же Бронак будто испуганно отползает от этой обугленной груды камней все дальше и дальше, грозя вскоре погрузиться в морскую пучину, лишь бы избежать напоминаний о горестях, его сломивших.