Эл, — продолжил Джими, — мой отец, однажды явился в Чэмпс, как какой–то бродяга, и объявил нам, что хочет забрать меня с собой.
Я тут же вспомнила Лил, вдруг появившуюся в монастыре после четырёх лет отсутствия.
— Я его очень боялся, он часто бывал со мною очень груб. Даже по пути в Сиэтл, когда я не мог усидеть на месте и начал бегать, он одним ударом сбил меня с ног. Я ужасно рассердился и закричал, что пожалуюсь на него Целестине. Он рассмеялся мне в лицо. Он всегда был такой. Я ушёл в армию, чтобы только быть подальше от всех проблем и Сиэтла, и никогда больше там не появлялся после демобилизации.
— Ему никогда не нравилось моё увлечение гитарой, всегда прерывал меня и посылал меня на поиски работы. Если он ловил меня на том, что я щиплю верёвочные струны на моей швабре, он отнимал её и выгонял из дома.
— Он до сих пор не верит, что я в Англии.
Джими задумался на минуту и видно ему пришла какая–то идея.
— Я ему позвоню, — сказал он. — Я позвоню и скажу, что я здесь, и он не поверит.
— Привет, пап, — сказал он. — Я в Англии.
Я услышала недоверчивый голос на том конце провода, они ещё перекинулись парой фраз и Джими протянул трубку мне.
— Скажи ему, мне он не верит.
— Здравствуйте, — я старалась говорить как можно осторожнее. — Мистер Хендрикс, это правда, Джими здесь, в Англии.
— Скажите моему мальчику, — сердито проскрипел голос, — чтобы он писал мне. Я не собираюсь переплачивать за телефонные разговоры!
В трубке установилась тишина. По лицу Джими было видно, что он чувствует то же, что и я в монастыре, когда другие девочки получали письма из дома, или когда за ними приезжали родители в конце семестра, а я оставалась одна. В такие моменты он был похож на маленького мальчика, которому очень больно, но он терпит.
Я поняла по этим нескольким словам, что Джими ничего не преувеличивал, когда рассказывал о своей семье. Было очевидно, что у него, также как и у меня, никогда не было нормального уюта в семье, где он рос, что оставило нам чувство неуверенности и уязвимости. Час подобрав его в Нью–Йорке, спящего где придётся, и привезя его в Англию, впервые в жизни дал ему ощущение владения своей судьбой. Однажды в Нью–Йорке он делил квартиру с проституткой, они всячески поддерживали друг друга, но ему приходилось много гулять, пока она принимала клиентов. Ему нужна была помощь, чтобы играть свою музыку. Гитара стала спасением от прошлого и я поняла, насколько это важно для него.
— Помню один свой сон, — сказал он однажды газетчикам, — что–то особенное в нём было связано с цифрой 1966, но вот я и дожил до этого времени.
Теперь 1966 год и передо мной стоял неугомонный оптимист.
Испытания, пережитые нами, вызвали в нас похожие желания построить собственное небольшое гнёздышко вдали от этого мира. Иметь где–то что–то, что я могла бы назвать домом, всегда было моим горячим желанием. Я не искала любви. Любовь это приз. Не помню, что я когда–нибудь думала, что есть кто–то, кто действительно любит кого–то, тема для сентиментальных песенок и прочего такого. Оба мы знали по опыту, что всё кончается тем, что один уходит и приносит боль и страдания другому. Каждый пытается получить от связи в первую очередь всё сам, не задумываясь над интересами другого и даже не предполагая, что они поступают одинаково.
У нас почти не было денег в первые месяцы, только то, что Час мог нам дать. Но куда бы мы ни пошли у Джими всегда был доллар в сапоге, так, на всякий случай.
— Доллар здесь тебе ни к чему, — произнесла я, он только рассмеялся мне в ответ.
— С ним я чувствую себя лучше. Если у тебя когда–нибудь не было ни пенни, ты этого не забудешь никогда. Однажды меня занесло на Юг, я был так голоден, что ел гремучих змей. На вкус цыплёнок. Если нечего положить в сапог, если нет гитары рядом — одолжи, отдашь потом.
Он также положил себе в сапог локон моих волос, залепив их скочем. Это часть его религии вуду. Он считал, что если на нём есть частичка меня, это значит, что мы вместе. Когда он стал носить шляпу, он переместил доллар и локон моих волос за подкладку шляпы.
— Всё это можно объяснить, — начал было он, собираясь вполне серьёзно рассказать мне о вуду, о втыкании иголок в куклы врагов, о чём–то таком, что я никогда бы не подумала что человек мог бы сделать по отношению к другому человеку. Позже, когда он стал использовать кислоту, его суеверия разрослись психоделичской радугой и многие его стихи пронизаны глубинными верованиями. В детстве, слушая разговоры Лил и Чёрной Наны о голосах и знаках во всём на чтобы они ни посмотрели, затем несколько лет шелеста чёток и чтения «Отче наш», рассказы Джими о вуду не казались мне таким уж чем–то необычным. Ничего из того, что он говорил не удивило бы мою мать и бабушку. Он был больше цыганом, чем мы все вместе.