Но чем старше я становился, тем меньше ощущал материнскую любовь, и стена отчуждения и непонимания начинала расти между нами. А вместе с этим начинало таять и моё чувство любви к ней, я всё больше и больше отдалялся, уходил в свой мир. Мальчишек в моё время наказывали поркой за любую провинность, это считалось вполне нормальным явлением, и пороли пацанов обычно отцы. Мой отец за всю жизнь ни разу меня не выпорол, ни разу не ударил, а бить меня, именно бить – по лицу, по голове, по спине – начала мама. Произошло это в довольно раннем возрасте, и душа страдала от этого больше, чем тело. Моя мама, самая чудесная на свете, бьёт своего любимого Мишеньку, таскает его за волосы, выдирая их пучками из головы?! Я не мог этого понять, осознать, смириться. Став старше и размышляя о судьбе матери, я многое понял, простил, и всё в моём сознании встало на место. Мать не была злой, наоборот – была доброй, отзывчивой, такой же бескорыстной, как и мой отец, любила театр, кино, книги, но непростая судьба сказалась на её характере, сделав его нелёгким для меня и моей сестрёнки Тани.
Она была взбалмошной, импульсивной, нервной, горячей, бесстрашной и отчаянной, талантливейшей, страстной, красивой и обаятельной. Она писала замечательные стихи, весёлые для детей и грустные для взрослых. В оставленных ею воспоминаниях о войне чувствуется литературный дар. Личность, она не могла быть матерью и только матерью. Дети не стали главным в её жизни. А вот театр был всем! И я понял, что, покинув театральные подмостки, она тем не менее осталась на них навсегда, ибо театром для неё стала жизнь. В этом был ключ к разгадке её характера и поведения. Арена военных действий, в которых она на кавалерийском коне принимает участие, судя по её воспоминаниям, тоже являлась для неё театром, где она играла со смертью в непредсказуемой пьесе… А дальше – беспокойная жизнь с искалеченным ранениями и войнами человеком нелёгкой судьбы и характера – полковником Шемякиным.
И все эти бесконечные пьянки отца с пальбой, маханьем шашками и кинжалами, с угрозами лишения жизни, с криками и слезами – всё это было для неё театром. А дети, их страдания и переживания мало занимали в эти моменты… Похоже, им обоим – и отцу, и матери – нужны были какие-то безумные напряги нервов, бурлящие отчаянные эмоции, испытанные ими в огненные годы войны.
Сын офицера, прошедшего Отечественную войну, Володя Высоцкий, так же, как и я, старающийся понять и оправдать “особенности” поведения бывших вояк, в своей песне “Охота на кабанов” отразит именно эту мучительную ностальгию бывших фронтовиков по экстремальным ситуациям и по чувствам, рождаемым ими.
Но если пьяные дебоши отца на какой-то период затихали, мне от этого легче не становилось. Заведя очередной полковой роман с какой-нибудь официанткой из офицерской столовой, отец являлся домой лишь под утро. И время томительного ожидания матерью своего заблудившего супруга оборачивалось для меня сущим адом. Прекрасно понимая, что отец не заседает по ночам в штабе, а путается с очередной бабёнкой, ревнивая, обозлённая, со взвинченными нервами, мать вымещала свою злость на мне. Поводы для этого находились всегда. Тройка по какому-нибудь школьному предмету, пятно на ученической гимнастёрке, плохо почищенные ботинки… И до возвращения папаши мать кипятилась, орала на меня и осыпала затрещинами. Мне, зарёванному, издубашенному, мучительно хотелось одного – спать и думалось только об одном – когда же возвратится домой отец, прекратятся оплеухи и я доберусь до постели.
Чем дальше, тем больше нарастало отчуждение. Я жил в мире, который она не принимала, более того – считала враждебным. Ван Гог, Ренуар, Сезанн, современные художники Запада были преданы анафеме, а я полюбил их всей душой. И мать рвала на части мои рисунки, акварели, если усматривала в них “импрессионистическую крамолу”. Большой вины её в том не было. Толкали её на это долгие беседы с классным руководителем, отвечающим за “правильность пути” в искусстве вверенных ему учеников. Борец с церковным мракобесием Никита Сергеевич Хрущёв вещал по радио и телевидению, что к концу пятилетки в Советском Союзе не будет ни одного священника, ни одного верующего и с религией будет покончено навсегда. А я потянулся к христианской вере. И моя мама, внучка священника, друга Иоанна Кронштадтского, срывает с моей шеи крестик и демонстративно, на виду у соседей спускает его в унитаз, а обнаруженное у меня Евангелие, которое я прятал от неё, рвёт и выбрасывает в помойное ведро. Всё это сопровождается истеричными криками, бранью в адрес церкви, религии, попов и всех святых. И я опять упрямо стараюсь докопаться до причины: почему? В детстве она вместе с другими пионерами, бодро вышагивая, размахивая красными флажками, распевала антирелигиозные частушки. Одну из них, со смехом пропетую мамой, я запомнил: