Мы шли пешком в Москву, мимо Волоколамска и Нового Иерусалима, и навстречу нам, весело махая нам руками и флажками, неслись сибирские танкисты на своих сибирских танках, и ясно было, что никакой Москвы немцам не взять. Это было уже в первые дни октября.
Здорово усталые, добрались мы до своего Художественного института и узнали, что завтра, в 8 часов утра, надо быть на Ярославском вокзале и уезжать из Москвы с эшелоном Художественного института куда‑то за Урал. Ходить куда‑нибудь еще было совсем некогда, и вечером я добрался до своих комнат в коммунальной (когда‑то гершензоновской) квартире в Плотниковом переулке на Арбате. В комнатах, засыпанных битым оконным стеклом, стоял лютый холод, такой же двадцатиградусный мороз, как на дворе. В прекрасный фруктовый сад за окнами попала фугасная немецкая бомба, сад был уничтожен, а стекла из всех трех наших окон были вышиблены и вдребезги разбиты. Окна были присматривавшим за моими комнатами моим учителем и другом Виктором Никитичем Лазаревым забиты фанерой, и сквозь редкие щели в этой фанере проникал слабый свет. Электричество не горело. Ночевать в этих комнатах было явно невозможно, поэтому я собрал свою одежду, увезенную моим отцом тогда с Новой Башиловки, взял шубу и зимнюю шапку, положил в рюкзак несколько любимых французских и английских книг — Бодлера, Китса и еще что‑то и отправился к Лазареву домой, надеясь там переночевать до ухода рано утром на Ярославский вокзал. Виктор Никитич жил тогда в маленьком одноэтажном доме в ограде Зачатьевского монастыря на Остоженке. Был уже поздний вечер, я взошел на крыльцо и остановился в недоумении: дверь в дом была открыта, и в доме было темно. Пока я так стоял, не понимая, что происходит, из дома на крыльцо вышел лазаревский пес Мурзик и молча укусил меня за ногу. Но и это не прояснило ситуации. Но тут пришла лазаревская домработница Ариша — она объяснила, что Виктор Никитич и Вера Николаевна сегодня ночуют у друзей, а она сама пошла спрятаться в бомбоубежище, испугавшись воздушного налета. Я‑то никакого воздушного налета и не заметил, привыкнув их видеть каждый день целое лето. Ариша устроила мне ванну, я переоделся как следует, подарил ей свои военные доспехи, лег спать (она, конечно, меня накормила — я ведь ничего весь день не ел).
Утром я ушел очень рано — хотел прийти на вокзал задолго до ухода эшелона — и был там уже в семь часов. Выйдя на перрон, увидел, как только что отошел стоявший на ближайшем пути поезд. Спросил, где стоит эшелон Художественного института, номер такой‑то, — железнодорожный служащий ответил: «А вот он только что отошел, видите, вон его хвост». «Не может быть, на него было велено собираться к 8 часам», — сказал я. Проверил несколько раз, все сошлось — да, ушел именно эшелон Художественного института, номер такой‑то! Я совершенно остолбенел — что мне было делать? Возвращаться мне было некуда, документы мои были в институте и, значит, уехали с этим эшелоном, у меня не было ни копейки денег… Я решил догнать эшелон, влез в ближайший уходивший дачный поезд (без билета!), доехал до Загорска — эшелон Художественного института уже ушел дальше. Забрался в какой‑то отходивший поезд до Александрова — не догнал.
Устроился на открытом всем ветрам тамбуре, почти что на буферах товарного вагона в каком‑то бесконечно длинном товарном поезде. К вечеру сообразил, что ночью непременно замерзну и свалюсь с этих буферов. Решил попроситься на ночь в один из вагонов — теплушек, в которых ехали из Москвы разные институты Академии наук. В первую же теплушку меня действительно пустили, хоть и без особой охоты — тогда власти всем усердно внушали, что кругом сплошные враги и шпионы. Документов у меня не было — я предложил вместо этого обыскать мой рюкзак и убедиться, что я вполне безобидный человек. Ученые мужи охотно согласились, и, засыпая, я видел, с каким любопытством они разглядывали мои французские и английские книжки. Утром я поблагодарил моих хозяев и ушел. Что делать дальше? Я нашел прицепленный к какому‑то поезду, шедшему в Свердловск, «ничейный» и почти пустой дачный вагон и забрался в него, и ехал в нем около двух недель.