С Ефимом Яковлевичем и его матерью у нас никаких отношений не образовалось, а Фрида Константиновна на всю жизнь осталась нашим верным другом. Сейчас она в Израиле, очень старая.
Еще до приезда Наташи и Маши я попробовал поговорить с Горощенко, возглавлявшим институт по случаю того, что И. Э. Грабарь все еще оставался в Тбилиси — не могу ли я получить худжру на Регистане? Горощенко ответил мне, что, как доцент, я имею право получить полхурджры пополам с другим доцентом на втором этаже Шир — Дора. Я сказал, что из‑за отмороженной ноги не могу взобраться по очень крутым каменным ступеням на второй этаж Шир- Дора, а главное — хочу выписать жену и дочь и мне нужно отдельное помещение. Горощенко сказал, что ничего другого мне не полагается, и я ушел. Это, после первой встречи, был мой первый из двух разговоров с Горощенко, произошедших за все мое пребывание в Самарканде. Я сторонился этого человека, зная, что он меня ненавидит и готов сделать мне любую подлость.
Я сам был виноват в том, что создал себе такого лютого врага. Незадолго до войны произошла дипломная защита студентов — графиков — первая защита вообще со дня возрождения Московского художественного института в 1935 году. Один из дипломников сделал в качестве дипломной работы большую репродукционную гравюру с картины Рубенса «Похищение дочерей Левкипа». Горощенко выступил с хвалебной речью по поводу этой гравюры, но несколько раз назвал ее «Похищением сабинянок». Я, присутствовавший на защите, не удержался, и когда он в десятый раз назвал гравюру «Похищение сабинянок», прервал его и сказал: «Это не сабинянки, а дочери Левкипа». Горощенко возмущенно вскипел: «Что за чушь вы несете, какие такие дочери Левкипа?» Но Виктор Никитич Лазарев сказал, что я совершенно прав. И Горощенко не простил мне такого неожиданного разоблачения его невежества. Когда началась война, он попытался спровадить меня на войну, выдав мне ложную справку, что я вовсе не доцент института, а всего лишь преподаватель, а потом совершенно явно поручил Денисову позвонить только мне одному о явке на уход в ополчение 6 июля 1941 года, куда я и явился один из всего профессорско — преподавательского состава института.
Во время осенней эвакуации из Москвы Горощенко и его компания, образовавшие плакатную мастерскую во главе с Моором, обманным путем получили эшелон якобы для всего Художественного института. Уехали (причем на час раньше объявленного срока) только участники этой халтурной плакатной мастерской. И приехав в Самарканд, успели убедить местное начальство, что правительство распорядилось уберечь и сохранить именно эту сверхважную мастерскую, поэтому никаких учебных занятий не было до самого лета 1942 года, студенты как умели зарабатывали на жизнь по окрестным колхозам, — кому‑то это удавалось, кто‑то голодал. Институт относился к этому с полным пренебрежением, организованное Денисовым (заместителем Грабаря по хозяйственной части) питание было чистейшим издевательством: вместо обеда предлагалась вскипяченная и ничем не заправленная вода — без мяса, без масла, без овощей, — в которой плавал десяток чечевичных зернышек. Я, Наташа и Маша сильно голодали — у меня в конце концов сделалась такая дистрофия, что безболезненно выпали все зубы — кроме двух, сохранившихся до моей старости. Для нас оказался необыкновенным праздником день, когда трое моих студентов — Поляков, Суздальцев и Мещанинов — устроили нам званый обед, самый обычный и скромный, но показавшийся нам царским! За всю жизнь в Самарканде это был единственный такой необыкновенный день.
Летом в Самарканд приехал из Томска заместитель председателя Комитета по делам искусств Солодовников и заявил руководству института, что институт перевели в Самарканд с целью сохранить культурные кадры и продолжать учить студентов, а не заниматься никому не нужной плакатной халтурой. Солодовников назначил Сергея Васильевича Герасимова ответственным руководителем института. И на другой же день Сергей Васильевич закрыл плакатную мастерскую, занимавшуюся очень прибыльной для ее членов, но бесстыдно бездарной деятельностью, и засадил студентов — живописцев за писание дипломных картин, а прочие курсы — за каждодневные занятия и слушание моих лекций по всеобщей истории искусств. Я стал читать всем четырем курсам, так что пришлось бывать на Регистане каждый день. Я читал свои лекции, расхаживая вдоль портала медрессе Улугбека на Регистане, а студенты сидели в несколько рядов на бревнах, привезенных перед войной для реставрации этого замечательного полуразрушенного медрессе. Трудно было с показом произведений искусства, о которых я говорил в своих лекциях — у меня ничего не было, кроме немногих книг, найденных в городской библиотеке. Но я читал с большим увлечением, и это в какой‑то мере компенсировало скудость изобразительного ряда.