Осенью приехал Грабарь, и в самом конце года состоялась защита дипломных работ студентов — живописцев. В Самарканде в то время сосредоточилось очень большое число художников, как связанных с переведенными в Самарканд учебными заведениями (кроме московского института, там были ленинградская Академия художеств и разрозненные остатки киевского и харьковского институтов), так и не связанных. Говорилось в шутку, что заполненные густой толпой кривые улицы Старого города состоят из ютящихся в глухих углах Старого города беженцев с Украины и из Белоруссии, из солдат польской армии генерала Андерса, по дороге в Тегеран застрявшей в Самарканде, и из студентов всех главных художественных вузов страны. Поэтому дипломная защита привлекла огромную аудиторию и вышла очень торжественной. Мне и Николаю Николаевичу Пунину выпала честь поделить пополам работу официальных оппонентов.
Но началась защита не совсем удачно. Приехавший с Кавказа Грабарь, который переписывался с Денисовым и получал от него, мягко выражаясь, не вполне точную информацию, выступил со вступительной речью, что отроду на Руси никогда не было такой удивительной и восхитительной дипломной защиты, что собравшиеся зрители увидят истинные шедевры искусства, сработанные руками молодых людей. И после этой пышной речи вынесли первую картину — «Отправление на фронт первой узбекской дивизии» Кости Максимова, обожаемого любимца Горощенко и прочего партийного институтского начальства. И в ответ — гробовое молчание! Грабарь не знал, а все присутствующие знали, что с этой дивизией получился грандиозный конфуз — что при первой же встрече с немцами она позорно бежала и тотчас была расформирована. Узбеки в массе своей вообще считали шедшую войну с Гитлером для себя совершенно посторонней и участвовать в ней не желали. А Максимов изобразил торжественные проводы дивизии на фоне Регистана, с девицами в белых платьях, букетами цветов и прочей показухой. Фасад Шир — Дора во всю ширину огромного холста был написан очень плохо, с полным искажением его цвета, в каких‑то рыжих тонах. Зато с особенной «законченностью» в центре первого плана был изображен весьма душещипательный эпизод: седобородый старец вручает молодому воину старинный кинжал. Кажется, этим кинжалом должен был быть заколот Гитлер. Выдуманную сказку подали как благородную истину — картина была идеальным образцом официального «сталинского социалистического реализма», давно набиравшего силу перед своим пышным цветением в конце сороковых и пятидесятых годов.
Речь самого Кости Максимова ничему не помогла. Лунин промямлил что‑то невнятное, не желая сказать об этой картине ни единого доброго слова. В огромной толпе, сидевшей в зале, открыто выражалось резко отрицательное отношение к работе Максимова — слишком разителен был контраст между восторженной пышностью речи Грабаря и не менее пышной, но очень уж наглой ложью Максимова. Казалось, покачнулась вообще вся репутация этой дипломной защиты. Но спасла положение, круто переломив его в хорошую сторону, вторая картина, вынесенная перед взоры зрителей и встреченная бурными и долгими аплодисментами. Это была действительно очень хорошая картина — «Чапаев» Виктора Цыплакова. Это была чистейшая герасимовская школа, прямо противоположная насаждавшейся сверху официальной «соцреалистической» — натуралистически «законченной» в каждой малейшей детали, дабы придать абсолютную убедительность любой самой дикой неправде. Цыплакову предложили сказать речь, он встал, понурив голову, постоял молча, махнул рукой и сел — и эта скромность была вознаграждена снова бурными и долгими аплодисментами. Так что я мог совершенно честно расхвалить в своей оппонентской речи эту картину. В картине Цыплакова «Чапаев» был изображен прелестный лирический весенний среднерусский пейзаж, причем целиком по памяти — увидеть такой пейзаж в Самарканде было невозможно. Это произвело большое впечатление на зрителей, единодушно откликнувшихся на сказанные мною слова. Картина Цыплакова, искренняя, правдивая и красивая, резко углубила жестокий провал Максимова и с ним вместе его институтских партийных покровителей.