Выбрать главу

Радость, что сыщиков больше нет, была преждевременной — они продолжали ходить за моим отцом до весны 1900 года. «Дело» отца ушло в Петербург на решение департамента полиции, и отец нервничает, потому что если приговор будет неблагоприятный, ему грозит военная служба и потеря высшего образования. Встречи (на Рождество, на Пасху) со своей возлюбленной, непрестанная с ней переписка — были единственным мощным противовесом его унылому и убогому существованию, волнению и беспокойству. Работа по выходе из тюрьмы, в Управлении Рязанско — Уральской железной дороги, не могла ничем ему помочь, и неудивительно, что он постоянно впадал в тоску и мрачность.

Он пытается отвлечься от своих мрачных мыслей — часто ходит в театр, в оперу, играет по вечерам в карты; пытается шутить над самим собой: в письме от 19 февраля 1900 года он пишет: «В пятницу играл в карты на деньги и выиграл 69 коп. Я говорил тебе, что теперь всегда буду выигрывать! Ну и компания же у меня была, с которой я играл! Поп, секретарь преосвященного и ректор епархиального училища. Вот, я думаю, не ожидала? Ну что может быть легальнее этого?! Как не пустить после этого в университет?»

Иногда, чтобы уйти от угнетенного состояния, он обращается к природе. Вот одно из таких писем:

«В воскресенье вечером я, как и писал, отправился на охоту. Взвалил ружье на плечо и айда на вокзал. Там нашел товарища, и с ним уселись в поезд. Болтая о том и о сем, доехали до Курдюма, расположились на полу спать, постлав одно пальто, а другое подложив под голову, и хоть неудобно было страшно, но я был доволен такой простотой. На заре, самой ранней заре, было еще темно, мы вскочили и отправились пешком, верст за десять, охотиться. Грязь страшная, темно и дождик — но радостно и весело на душе. Туман был до того силен, что казалось, будто сверху тебя накрыли каким‑то узким и длинным колпаком, из‑под которого, как ни старайся, ни за что не выйдешь. Через час мы дошли до горы, на верху которой еще издали виднелись поросли кустарника. По скользкой грязи долго взбирались на гору и устали до того, что едва взобрались в гору, как тут же уселись на землю под кустиком, не разбирая, где сухо, где сыро. Закурили папиросы и принялись восхищаться. Внизу, белыми клубами, из лощины в поле, двигался как живой туман, словно огромные хлопья снега; вдали речушка ныряла по кустам и тростникам; вверху серое — серое небо, из которого моросит дождик; рядом совершенно голые кусты деревьев, усеянные вместо листьев огромными каплями росы, которые я с наслаждением собирал языком в рот; тишина мертвая, ни одного дуновения ветра, сырой свежий воздух и сладость отдыха — все это привело меня в самое лучшее настроение. Отдохнув минут 15, мы двинулись дальше, сквозь кустарники: один — в одном направлении, другой — в другом. Не знаю, как мой товарищ, но я совсем не искал дичи: я шел нарочно в самую чащу кустарника, задевал за сучья, с которых на меня осыпались тысячи капелек росы, и всем своим существом наслаждался: тихо, беззаботно, непринужденно было на душе… Так, пробираясь кустами и время от времени стреляя, мы добрались до деревни. Чай, молоко, усталость, деревенский хлеб… Хорошо! Затем снова лес и выстрелы, затем Кузьма Демьянки (деревенский праздник), ужин из ворованных куриц и петухов, песни, пляс, семечки, конфеты, которыми зубы изломаешь, споры с деревенским учителем, учительницей, фельдшером; хождение по колена в грязи по деревенским улицам, проводы рекрутов… Все это до известной степени интересно, а главное, непринужденно весело!..»

В другой раз отец рассказывает, как плавал на лодке между островами на Волге. Но такие письма очень редки — видно, чаше ему было не до природы.

Наконец, в феврале 1900 года из Петербурга (но не от Юлики) пришло неофициальное известие, что приговор состоялся и что он хороший, позволяющий вернуться в университет. Отец сначала принял это известие за «утку» и поостерегся ехать сразу, не имея на руках приговора и не имея паспорта ехать в Москву, тем более что и в Москве этот приговор еще не был получен. В каком он пребывал волнении и смятении, ожидая решения своей судьбы, хорошо показывает одно из последних писем, посланных моей матери в Петербург (19 февраля 1900 года):