Художественные музеи Москвы, а потом и Ленинграда были тем миром, в котором жила моя душа (если она есть у человека — я‑то в этом не сомневаюсь). Я бывал в Саратове в Радищевском музее, но был еще мал и запомнил его плохо. А здесь я прежде всего столкнулся с собраниями Щукина и Морозова, находившимися еще в своих первозданных местообитаниях в Большом Знаменском переулке и на Пречистенке. Они объединились только в 1927 году. В мир мировой живописи я вошел через творения импрессионистов, Сезанна, Ван Гога, Матисса, молодого Пикассо, потом уже переходя от них к более ранним временам. Должно быть, мне сразу была сделана надежная прививка от всякой академической рутины и неподвижности — я начал со свободного дыхания и полной независимости от каких‑либо абсолютных истин и вечных правил. Хотя ни у Щукина, ни у Морозова не было ни одной работы Эдуарда Мане, и я знал его до моих поездок в 1959–1963 годах в Англию, Францию и США по репродукциям в книгах, я понял, тщательно изучив щукинское и морозовское собрания, что именно Мане является центральной и определяющей фигурой художественной эпохи, представленной в этих собраниях — и одним из величайших и прекраснейших художников мирового искусства всех времен. Я мог с полным правом написать в 1930 году уехавшей отдыхать в Калужскую область своей жене Наташе: «Мой любимый художник — Эдуард Мане». Тогда, в двадцатые годы, мое глубокое восхищение вызвали Ренуар, Писсаро, Сислей, Дега, Сезанн, Ван Гог, Тулуз — Лотрек, «голубой» и «розовый» Пикассо, Марке, Майоль — к Клоду Моне, Гогену и Родену я уже тогда отнесся несколько настороженно, хотя лишь долго спустя мог ясно обосновать свое прохладное отношение к этим художникам. Я не все понял сразу — например, мне с первой встречи очень не понравился Анри Руссо, настолько, что я несколько лет проходил в щукинском особняке комнату Руссо, не глядя на стены, а в один прекрасный день остановился и посмотрел его как следует и проникся большим к нему уважением.