В 1937 году, при Эйферте, Музей изобразительных искусств прибавил к своему названию «имени А. С. Пушкина». Об обстоятельствах и причинах возникновения такого высокого посвящения стоит рассказать, потому что даже сейчас это приводит некоторых в недоумение.
В 1937 году было столетие со дня смерти Пушкина. Этот совсем не веселый, а скорбный юбилей Сталин явно счел удобным прикрытием для бесчисленных смертей, происшедших по прямой его вине — его, видимо, нисколько не смутила возникавшая сама собой очень мрачная аналогия между разделенными столетием трагическими событиями. Юбилей был обставлен самым торжественным образом: вышло новое собрание сочинений, много книг о Пушкине, устроена огромная выставка, советская интеллигенции получила кратковременную свободу говорить, что думаешь (конечно, как можно дальше от политики), углубляться в новые изыскания, касавшиеся биографии и творчества великого поэта, и выражать свое преклонение перед ним в литературных произведениях, театральных постановках, кинофильмах и т. д. Нужно было дать имя Пушкина какому- нибудь достойному этого имени крупному и значительному культурному учреждению. Музей вполне отвечал таким требованиям, и присвоение ему имени Пушкина вовсе не было случайным — к середине 30–х годов музей стал широко популярным. К тому же другие учреждения такого значения и масштаба уже были украшены именами Ленина, Горького, а то и Ворошилова, Кагановича, Молотова и т. п.
Музей воспринял высокую почесть сдержанно, даже скорее растерянно. Но в 60–80–е годы он получил мировую славу, осененный именно великим именем Пушкина как Pushkin Museum of Fine Arts. А торжественный юбилей 1937 года стал очень редким «прорывом» в тяжелой и мрачной обстановке словно остановившейся истории.
Свое, личное
Прочитав предыдущие страницы, я лишний раз убедился в том, что период, который я только что описывал, — между окончанием университета и уходом из музея, т. е. между весной 1929 года и январем 1938 года, оказался одним из самых насыщенных в моей жизни. Действительно, за это время произошли большие перемены во всем моем существовании, в какой‑то мере определившие всю мою дальнейшую жизнь. Даже не в какой‑то мере, а по правде сказать, целиком определившие, потому что я не только в это время женился и появилась на свет единственная дочь, сыгравшая в моей жизни роль более чем большую, не только стал ученым секретарем музея, но погрузился в самую гущу художественной жизни; в это время сложились отношения и начало дружбы с целым рядом замечательных художников; в это время появилась моя первая книга и первые статьи в газетах и журналах; в это время началась и довольно расширилась моя педагогическая деятельность. Наконец, мои отношения с людьми вышли за пределы только художественной среды, потому что в это время я оказался напрямую связанным и с литературой, и с театром, и с кино.
27 июля 1929 года я и Наташа поженились. Когда Наташа накануне сказала Вере Дмитриевне, что выходит замуж, то была очень удивлена тем, что Веру Дмитриевну это сообщение нисколько не удивило, и та даже знала почему- то, за кого Наташа собралась выходить! Мы уже раньше решили дождаться окончания университета и, если возможно, найти работу, чтобы быть вполне самостоятельными, но, конечно, не думали, что о наших намерениях догадываются посторонние. Когда мы утром 27 июля, одетые во все лучшее, что у нас было (очень скромное и очень немногое «лучшее»!), пришли в арбатское отделение ЗАГС, одиноко сидевшая в пустой комнате молодая девушка, поглядев на нас, даже не спросила, зачем мы пришли, а просто взяла какую‑то надлежащую книгу, стала нас в нее записывать, а потом очень ласково нас приветствовала, пожелав всяческого счастья. Мы находились, конечно, в состоянии очень смущенном и взволнованном, но были очень довольны простотой и полной неэффектностью брачной церемонии.
В связи с арестом отца, мои родители и брат должны были уехать из нашей опустевшей квартиры, и мне тоже нужно было убраться восвояси. Моя комната описана не была — я был сочтен самостоятельным человеком. И в начале августа я перебрался в гершензоновскую квартиру в Плотниковом переулке на Арбате, ставшую тогда уже обычной для тех времен (да и позже — тоже) «коммунальной». Я взял с собой свое нехитрое имущество: небольшой книжный шкаф, отцовское деревянное кресло с ручками (то самое, которое стояло перед его письменным столом в Саратове), свое белье (костюмов, кроме того, что был на мне, у меня не было) и отданные мне отцовские и материнские книги, мое главное сокровище. И шкаф, и кресло, и книги — целы и находятся в моей нынешней комнате, в которой я живу с 1959 года.