Мое переселение в квартиру М. О. Гершензона в самом скором времени, в том же году, привело к одному из самых важных событий в моей жизни — к знакомству с Борисом Леонидовичем Пастернаком. На антресолях гершензоновской квартиры, где в свое время находились кабинет и библиотека М. О., жили тогда ученик Гершензона, литературовед Яков Захарович Черняк с женой Елизаветой Борисовной и двумя детьми — Наташей и Борей.
Черняк был близким другом Пастернака, и когда тот приходил к нему в гости, Яков Захарович звал меня к ним наверх. Пастернак читал свои новые стихи и свою новую, тогда впервые им начатую прозу. Я слушал из его собственных уст еще не напечатанную «Охранную грамоту» и мог наблюдать за совершенно поразительными изменениями его лица. Иногда оно каким‑то странным образом удлинялось, становилось некрасивым, даже уродливым, каким- то «лошадиным», но в следующую минуту он вдруг, встрепенувшись, словно очнувшись, превращался в какое‑то воплощение Аполлона, с таким гармоничным и прекрасным лицом, каких я никогда ни у одного человека не видел. Это, конечно, следовало за каким‑то движением его внутреннего мира, за его размышлениями, очевидно, за каким‑то его душевным состоянием. Его странный голос, иногда с какими‑то выкриками, иногда совсем глухой, действовал совершенно гипнотизирующе на слушателей.
Я должен сказать, что видел за свою жизнь множество замечательных людей. Людей выдающихся, иногда всемирно знаменитых. Но только три раза у меня было полное убеждение, что я нахожусь в присутствии гения, в присутствии даже, может быть, не полубога, а просто самого Бога. Так было с Феллини, так было с Марком Шагалом и так было с Пастернаком. Во всяком случае, Пастернак и его поэзия, удивительная и необыкновенная, стали одним из главных составных элементов моего душевного мира. Я себе не представляю своей внутренней жизни без него, без постоянного и неизменного повторения наизусть его стихов.
Когда Черняки уехали из нашей квартиры, прекратились приходы Пастернака. Но мои добрые отношения с ним сохранились на всю жизнь, хотя видел я его нечасто. В последний раз я виделся с Пастернаком в 1957 году. Это была большая удача, потому что он совсем уединился в своем Переделкине. Мыс дочерью Машей поехали ранним утром в санаторий Узкое — навестить А. Б. Гольденвейзера. Мы застали его на веранде за обеденным столом (обед уже кончился), беседующим с сидевшими с ним за одним столом Борисом Леонидовичем и артистом Рубеном Николаевичем Симоновым. Я очень обрадовался такой встрече. Спрашивать Пастернака, как он живет и что делает, мне не было нужно — это было всем известно[6].
А он подробно расспрашивал, как я живу и что делаю. И это было никак не для «светской беседы» или из вежливости — такими подробностями он интересовался и был так ласков. У меня был тогда очень для меня немаловажный момент в жизни: год назад вышел в свет первый том затеянной мною многотомной «Всеобщей истории искусств», доставивший мне немало мук как редактору этого тома, посвященного искусству Древнего мира, а в 1957 году я заканчивал свою первую большую книгу об американском искусстве, готовясь уйти из института Академии художеств, чтобы перейти в институт истории искусств Академии наук СССР. Пастернак очень заинтересованно и благосклонно расспрашивал обо всех обстоятельствах и деталях моей деятельности и вполне ее одобрил — я словно получил от него благословение на всю дальнейшую жизнь. Такие необыкновенные люди вполне оправдывают существование человечества на нашей неуютной и горестной планете.
Но вернусь к началу. В первые полтора года с августа 1929 года Наташа и я совершили два путешествия — на Кавказ и в Крым, но они оба вышли малоудачными: в первый год, в Геленджике, я совсем расхворался, на следующий год Судак хоть и вышел много приятнее, но мы не купались, а только ходили к морю — на большее у Наташи не было сил — из‑за беременности. Но обкатанные морем камешки мы собирали усердно — все знают, как они хороши. Чемодан для поездки в Судак нам укладывал мой брат Митя: уложив два совершенно одинаковых очень скромных Наташиных платьица, в красных пятнышках, он торжественно изрек: «Тираж — два экземпляра» (он увлекался тогда полиграфией).
6
Именно в это время шла омерзительная кампания против Пастернака в связи с появлением его книги «Доктор Живаго» и присуждением ему Нобелевской премии.