Прости, что я так расписался — мне очень хотелось немного вырваться из этой все же одуряющей работы и немножко подумать. А мне еще предстоит идти к десяти или двенадцати граверам — сам не рад. Так что я приеду, должно быть, 15–го, потому что мне очень хочется хоть раза три просидеть в Эрмитаже (да еще В. Н. сказал, что Миллер мечтает меня еще раз увидеть, — желает, должно быть, меняться картинами). Завтра пойду заводить счет в сберкассе. Маме написал, а в музей так и не успел — ведь у меня даже, чтобы подышать воздухом на улице, минуты нет — прямо каторжная работа. Сейчас уже скоро 3 часа — надо ложиться спать. Наташушка милая, мне так одиноко и тоскливо тут одному, я так соскучился без тебя и без Машуриньки. Я так Виктору Никитичу обрадовался нынче. Митьку ведь я почти не вижу — сейчас он давно спит — я пришел в 12, а уходит он раньше меня. Я очень рад, что ты послала посылку — дойдет ли только до праздников? А то последние дни у меня дома ничего нет — Митька и завтракает, и ужинает в своем институте. Обеды каждый день у меня мясные (в столовой музея), но однообразные и невкусные, а уходить куда‑либо дальше некогда. Этой стороной я тоже сейчас недоволен.
Машенька милая — мне очень нравится «мама — никуда, никуда» и «Машенька устала» и «полу губой», и «я руками машу!». Она меня и не узнает, верно. Наташенька, милая, милая, любимая, милая Наташушка, маленькая Наташинька! Целую тебя крепко — крепко, Наташенька милая, и Машурушку тысячу миллиардов раз. Поклон Марии Борисовне. А.
В музее скажи, что у меня сумасшедшая работа, — ведь никогда такие выставки не устраивались двумя человеками, как мы тут! Ведь чуть не 1000 экспонатов графики!
Наташенька, милая, милая, любимая! Сегодня музей закрыт, и я сидел дома, очень грустный. Вчера письма от тебя не было, а сегодня Елизавета Павловна сказала, что видела письмо вчера в ящике и думала, что я его сам вынул, — должно быть, его вытащили ребята, играющие на лестнице, п. ч. он случайно оказался незапертым. Мне это было очень горько, потому что это моя единственная радость тут, я так жду письма, и очень жалко, что пропали какие‑то Машенькины слова, которые теперь останутся не записанными.
У меня такая тоска сегодня, Наташушка. Я так устал, что сегодня встал в час и такой разбитый, что никакого отдыха сегодня не получилось и никакого ощущения праздника — точно этот месяц по мне непрерывно бревно катали. Должно быть, все‑таки нельзя так работать. Вчера работали только до пяти — вечером музей был закрыт и столовая тоже, так что пришлось идти обедать в Европейскую гостиницу с Купреяновым и Истоминым. Там очень дорого — 16 р., но зато я в первый раз после отъезда из Москвы ел как следует — действительно «по — европейски». Гостиница и ресторан роскошные очень, так что было приятно. Потом часа два сидел у них в номере — где они вчетвером с Дейнекой и Ромовым, слушал их занятные разговоры, а потом поехал к Наташе, когда они все задрыхли. Купреянов и Истомин работают так же, как ломовые лошади. На Неве стояли военные корабли, украшенные цепью лампочек — их самих видно не было, так что получалось странное и причудливое зрелище. У Наташи лег на диван и лежал часа полтора как камень. Она такая хорошая, и вся ее семья тоже, особенно Александр Гаврилович — каждый раз так приятно у них быть. Сегодня ходил к ним обедать по настоянию Наташи. Сейчас весь вечер опять сижу дома, пойти куда‑нибудь сил нет. Митька до 6 часов отсутствовал — у него был парад (у них военное обучение), сейчас читает свои американские автомобильные журналы. Решил ничего сегодня не думать и впервые буду читать — взял у Наташи «Сказки для театра» Гоцци (его «Турандот»).
Завтра и послезавтра будет самая бешеная работа — выставка открывается 10–го, а осталось еще очень много. Да еще мне навязали лекцию здешним экскурсоводам о московской графике (гравюра и рисунок), отказываться неудобно. После открытия мне останутся такие дела: составить список и акт на остающиеся здесь гравюры и рисунки, прокорректировать свою часть каталога, собрать новые гравюры и просмотреть экспозицию XIX века в Эрмитаже для доклада о ней, и еще посмотреть внимательно «романтиков» и Домье. На это уйдет дня четыре — уеду обязательно не позже 15–го. Так что последний раз пиши 13–го, т. е. чтобы письмо ушло 13–го. Посылка так еще и не пришла, а завтра почта закрыта, и до 9–го не смогу справиться о ней.
Очень хотелось бы многое тут посмотреть, но явно ничего не успею. Сейчас обдумывал, что бы хотел видеть — получилась такая уйма, что лучше ничего смотреть не буду! Русский музей (верх — весь низ ведь в запасе), Эрмитаж — галерею, Восток и пр., хотел бы попасть в Пушкинский дом, в Зоологический музей, в Музей антропологии и этнографии Академии наук, во дворцы — музеи и т. д. и т. д. Должен буду пойти к Кругликовой, Лебедеву, Тырсе обязательно и еще другие все зовут… В голове такая груда нового, что надо бы много месяцев, чтобы утряслось — и картины, и люди. Такими порциями не только слон, но и сам Господь Саваоф, думаю, воспринять не могут. Во всяком случае, — несколько новых хороших людей есть — не говоря уж о Купреянове — Лабас, Лебедев, Истомин, Герасимов — может быть, и еще кто‑нибудь. Кузнецов мне не нравится — какой‑то угрюмый человек, и такие «эстетные» господа, как Конашевич, — тоже. В такой сутолоке и суматохе очень во многом не успеваешь разобраться, но многое от этого особенно ярко и резко обостряется. Так, после московских заседаний жюри я совершенно влюбился в Штеренберга. Сейчас мне хочется, кончив выставку, на месяц дать всему улечься — уйду целиком в своих «романтиков». Тогда все, чему надлежит, отстоится — или вылетит вон. Мне только так хотелось бы, чтобы ты видела то же, что я, тех же людей что я — без этого и для меня от всего только половина. Я так горюю об этом пропавшем письме, Наташушка! Ведь до послезавтра ничего не буду знать о тебе и Машутушке. Что она нового сказала? Я очень соскучился без тебя и Машеньки. Наташушка милая, любимая, Наташушка моя маленькая! Наташенька милая! Я так жду письма следующего.