Выбрать главу

Когда мы явились в остроумовский дом, то были очень приветливо встречены Анной Петровной. На этот раз дома был ее муж, высокий и довольно полный человек со светлыми глазами и светлыми вьющимися волосами и бородкой. Узнав, у кого остановился В. А., он сразу начал, немножко бестактно, расспрашивать его — очень длинно и очень нудно — об академических дядюшках Владимира Андреевича. В. А., неожиданно попавший в положение ничем еще себя не проявившего молодого человека, которого снисходительно расспрашивают о его знаменитых предках, отвечал смущенно и туманно, так как явно знал о делах и планах своих именитых родственников гораздо меньше, чем тот, кто его спрашивал. Во время этого долгого и скучного чаепития под столом при нашем малейшем движении, слышалось угрожающее глухое ворчание низким басом: две безносые китайские собачки, там сидевшие, терпеливо предупреждали нас, что вцепятся в наши ноги при любом покушении пошевелиться или переменить позу. Наконец, Анна Петровна увела нас в соседнюю комнату, увешенную чудесными акварелями Александра Бенуа и других ее товарищей по «Миру искусства», и стала показывать нам все свои гравюры. Я их знал все по превосходной коллекции своего музея, которую сам хранил и пополнял. В. А. знал тоже, но восхищаться этой удивительной вереницей совершенных творений можно было хоть в сотый раз в жизни. Анне Петровне было приятно восхищение Владимира Андреевича, которое было естественным, но к тому же очень уместным ответом на то восхищение его гравюрами, какое было выражено Остроумовой — Лебедевой, когда Владимир Андреевич показывал ей свою комнату на выставке в Русском музее. Могу считать, что мне выпала великая честь стать устроителем знакомства и встречи двух эпох истории русской гравюры — встречи, преисполненной глубокого взаимного уважения. В. А. спросил, целы ли доски гравюр А. П. Оказалось, что доски пропали, потерялись по дороге в Москву, куда их отправили в 1917 году. «Думали, что в Москве революции не будет», — сказала Анна Петровна и сама рассмеялась своим словам. Перед нашим прощанием она подарила нам по гравюре, по нашему выбору. Владимиру Андреевичу — «Голубую Неву», мне — «Фьезоле». Видимо, это посещение В. А. и этот подарок были важным событием для А. П. — она рассказала об этом в своей автобиографии. Для меня же это стало последним большим и ярким впечатлением столь насыщенных долгих дней путешествия в прекрасный и любимый мною город.

Из многочисленных ленинградских встреч и знакомств выделяются три самых важных и значительных — с Николаем Николаевичем Пуниным, с Казимиром Севериновичем Малевичем и Владимиром Васильевичем Лебедевым.

Пунин был тогда заместителем директора Русского музея, в котором расположилась выставка, фактически он был главным организатором необычайно сложной и трудной работы по ее устройству. Он входил в возглавляемый И. Э. Грабарем президиум экспозиционной комиссии, но решал все дела с размещением всех художественных группировок 1917–1932 годов и с претензиями и просьбами множества участвовавших в выставке художников не Грабарь, а Пунин. У него был вспыльчивый и яркий темперамент, и хотя мы не раз с ним ссорились («с шумом и криком», как написано в моих письмах) — я не мог устоять против неотразимого обаяния этого блестяще талантливого, причудливого и необычного человека и просто влюбился в него, не обращая никакого внимания на наши мимолетные размолвки. Он был главным организатором петербургского футуризма первых лет революции, под общим именем которого выступали очень разные ярко оригинальные и самобытные художники — Татлин, Малевич, Альтман, Кандинский, Матвеев, Анненков, Карев… Пунин ходил тогда даже с револьвером, такое было время. Полным энергии и изобретательности он остался навсегда, став профессором Ленинградского художественного института (называвшегося тогда Академией художеств) и предметом лютой злобы и ненависти мракобесной критики партийно — номенклатурного толка и подобного же искусства, был арестован по доносу дурного ленинградского художника Владимира Серова и не менее дурного московского искусствоведа Андрея Лебедева и умер в лагере за Полярным Кругом. О моей встрече с Пуниным в Самарканде в военные годы я расскажу в следующем фрагменте моих воспоминаний («Самарканд 1941–1944»), Малевичу меня представил A. B.Шевченко, приезжавший в Ленинград в самом начале устройства юбилейной выставки. Узнав, что я зять Михаила Осиповича Гершензона, Малевич отнесся ко мне чрезвычайно сердечно и дружески. Дело в том, что Малевич был очень дружен с М. О. Гершензоном, настолько, что у Михаила Осиповича до самой его смерти в кабинете висел «Черный квадрат» Малевича и М. О. говорил, что этот квадрат действует очень успокаивающим образом. Малевич писал письма Гершензону; эти письма (более сорока) я отдал ученику Малевича Николаю Михайловичу Суетину (после смерти которого они перешли к его жене А. А. Лепорской, а куда они ушли, когда она умерла, не знаю)[11]. Познакомившись со мною, он тут же предложил прочесть лично мне две лекции, которые назвал «О преимуществах беспредметности», и прочел. На выставке у него был персональный зал, в котором главное место посреди зала заняли его «архитектоны» — абстрактные отвлеченные геометрические модели многих архитектурных сооружений — эти «архитектоны» сыграли важную роль в сложении послевоенной архитектуры Миса ван дер Роэ, Нимейера, Ээро Сааринена и других замечательных архитекторов середины двадцатого века в Америке (как Северной, так и Южной). А на стенах Малевич развесил свою абстрактную живопись предреволюционных и первых революционных лет, хорошо мне знакомую по московскому Музею живописной культуры, виденную мною в начале двадцатых годов и очень мне понравившуюся.

вернуться

11

Лепорская, по просьбе искусствоведа Харджиева, дала ему письма Малевича к Гершензону для работы, а их у него «украли». Спустя сорок лет, в 1990–е, когда Харджиев уже жил за границей, на таможне был задержан его ученик, везший ему какие‑то оставленные вещи, и в чемодане с двойным дном были обнаружены письма Малевича к Гершензону!!! Ко мне, как внучке Гершензона, обратились из таможни, и с моего согласия письма были переданы в РГАЛИ.