Истинной музой нашей семьи все же оста¬валась мама. Ей, наделенной от природы незау¬рядным талантом, всегда приходилось наталки¬ваться на сопротивление своей матери в том, что касалось возможности стать певицей. Бабка Эрсилия была страшной женщиной. Она восседала в кассе флорентийской аптеки, строго следя за по¬рядком, и требовала, чтобы дети обращались к ней на “вы”. Провинившийся в чем-нибудь был обязан становиться на колени и целовать ей ру¬ку, умолял о прощении.
Бабка Эрсилия так и не разрешила моей ма¬ме учиться пению. Сцена представлялась ей эда¬ким фривольным местом, где не пристало бывать девице из порядочной семьи. Бабушка надолго осталась под неприятным впечатлением от собы¬тий, происшедших с одной из ее племянниц — Адой, подругой Энрико Карузо, принесшей ему двух внебрачных детей. Карузо и Ада познако¬мились в театре. Кузина моей матери была пре¬лестной флорентийкой, из тех, что способны ко¬му угодно вскружить голову, и в период их зна¬комства пользовалась едва ли не большей извест¬ностью, нежели сам Карузо. Жили они в Синье на вилле “Беллозгуардо”, эдаком мавзо¬лее, битком набитом безвкусными предметами. Мне запомнилась колоннада неопределенного стиля из серого камня и спальня в духе Д’Аннунцио. Впервые увидав этот дом, я испытал чувство страшной подавленности. Меня всегда отличал солнечный взгляд на жизнь, и я не понимал, как вообще можно жить в таких комнатах.
Тем не менее, эта вилла видела и празднества, и гостей, случалось, человек по двадцать, кото¬рые нередко оставались тут пожить на некоторое время. Да и все прочее тоже. Дон Энрико не мог долго противиться обаянию младшей сестры Ады — Рины, певицы менее известной, но, по утверждению некоторых, обладавшей более инте¬ресным голосом. Все знали, что Карузо питал к женщинам непреодолимую слабость. Однажды в Нью-Йорке его даже арестовали в зоологическом саду, когда он, стоя возле клетки с обезьянами, не удержался и ущипнул какую-то смазливую незнакомку. В конце концов Ада не вынесла присутствия соперницы в доме и бежала с виллы “Беллозгуардо”, оставив великого Карузо наеди¬не с его раскаянием.
Бабушка Эрсилия, препятствуя оперной карьере моей матери, полагала, видимо, что спа¬сает ее от судьбы, выпавшей на долю кузин. И мать покорилась. Но, покорившись, передала свою страсть к пению мне и Марчелло. В Кремо¬не вместе с нами она слушала первые экспери¬ментальные трансляции опер по радио. В священ¬ном молчании, затаив дух, сидели мы перед радио¬приемником, из-за эбонитовой решетки которого виднелись в переплетении проводов лампы. Вся семья терпеливо и напряженно ждала, когда отцу удастся хорошенько настроить приемник, убрав свист, треск и грохотанье.
Потом, будучи уже постарше, настоял, что¬бы отец брал меня с собой в театр.
шесть лет
Мы были в Театрах Понкьелли и Верди в Кремоне и даже в миланском театре “Ла Скала”. То время безраз¬дельно принадлежало Тосканини, но по малолет¬ству я не мог еще судить о мастерстве дирижеров и солистов. Меня волновало совершенно другое, например шляпы с плюмажем - дамы были обя¬заны оставлять их в гардеробе, - подставки для цилиндров за спинками кресел. А однажды я увидел, как во время “Аиды” увлекшийся Масканьи нечаянно выпустил из пальцев дирижер¬скую палочку и та улетела прямо на сцену.
Именно в Кремоне я начал постигать первые музыкальные премудрости. Моего учителя по фортепиано и сольфеджио звали Донди. Он су¬ществовал на средства от уроков музыки и пения и к тому же, как ни странно, играл на фортепиано в кино, сидя у рояля перед экраном и сопровож¬дая музыкой немые киноленты. Расставшись с мечтами об артистической карьере, он не слиш¬ком печалился об этом. Сидел себе в стареньком фраке за инструментом и ежедневно занимался каким-никаким, а все же творчеством. Ему этого было достаточно.
Мы провели в Кремоне пять лет, после чего отец получил новое назначение. На сей раз гораз¬до дальше - в Ливию. Начинался новый этап за¬тяжной авантюры, которой являлась для него жизнь. Расписав в самых ярких красках наше будущее место жительства, он представил его эк¬зотическим раем, и даже мать, куда как хорошо знавшая свойства супруга, не заподозрила, что в действительности все может обернуться по-иному. Отец обладал способностью уговорить кого угод¬но и не мыслил жизни без приключений. В девят¬надцать лет, заполучив свою часть наследства, оставшегося от матери, княгини Катерины Ванни ди Сан-Винченцо, он отправился в Америку, на¬деясь сколотить капитал. Там он не разбогател, а лишь пустил по ветру наследство, оставшись в конце концов при скромной работе, позволив¬шей ему, однако, сблизиться с оперой и всем серд¬цем полюбить ее. С этой страстью он не расставался до конца жизни и сумел передать ее нам, своим детям.
В Нью-Йорке мой отец стал музыкальным критиком ежедневной газеты “Прогрессе итало-американо” на итальянском языке, созданной специально для оказания поддержки итальянской эмиграции в Соединенных Штатах. В этом качест¬ве он познакомился с крупнейшими певцами, вы¬ступавшими в театрах “Метрополитен-Опера” и “Манхэттен-Опера”. Но ни знакомства, ни любовь к опере не помогли ему, когда пришлось возвра¬щаться в Италию. Он послал своему отцу открыт¬ку, где сообщал, что в кармане у него осталось всего пять лир и что, не имея иного способа по¬пасть домой, он подрядился на трансатлантиче¬ский лайнер переводчиком. Дед мой, полковник саперных войск, был, что называется, крепким орешком. Он выслал сыну ответную открытку с простым и понятным текстом: “На эти пять лир купи себе револьвер и застрелись”.
Когда мы собрались ехать в Ливию, мне было десять лет и я никогда еще не видел моря, От от¬ца нам всем передалась какая-то особая приподня¬тость, и я помню возбуждение, охватившее меня в Неаполе - городе наших предков по отцовской линии, - от прогулки в экипаже по морской на¬бережной, от обеда в ресторане на улице Партенопе, где выступал певец в сопровождении скрипки, гитары и мандолины. Потом мы поднялись на борт “Солунто”, старого парохода, который за три дня должен был переправить нас в Триполи. Эти три дня оказались для нас полными неожидан¬ностей. Меня немедленно подкосила морская бо¬лезнь, а уже на следующий вечер маме пришлось, уступая настойчивым уговорам остальных пассажиров, наших попутчиков, петь перед ними, так как отец во всю расхваливал ее вокальные досто¬инства. И мама пела на мостике, под яркой лу¬ной, от света которой искрилось Средиземное море. Ее родной голос и прекрасные мелодии ув¬лекали меня в мир грез. Я представлял себя Тартараном из Тараскона, плывущим в Африку на¬встречу слонам и львам. Потом вновь разыгрался шторм, и пришлось отложить сладкие грезы на несколько часов.
В Триполи не оказалось, разумеется, ника¬ких страшных хищников. Только верблюды, обезьяны да одинокие шакалы, визжавшие но¬чами на окраинах города. Но сам город, буду¬чи вполне экзотическим, весьма обильно питал мою фантазию. Однажды вечером, вскоре после приезда, мы попали на местную свадьбу. Гостей вначале обнесли кускусом, но мог ли я знать на¬перед, что трапеза откроется ритуальным зака¬лыванием ягненка, кровь которого должна брыз¬нуть в направлении востока? Танцы, дудки, “йу-йу” в исполнении женщин под покровом но¬чи мне не забыть никогда. Одна из танцовщиц, тридцатилетняя женщина, была уже бабушкой. Между нею и музыкантом, игравшим на свирели, возникло своего рода состязание: кто первым устанет. Бедра женщины, увешанные бубенцами, раскачивались в такт музыке, а мужчина дул в свою свирель. Так продолжалось до рассвета. Я засыпал, затем просыпался на несколько мгно¬вений, чтобы тут же снова уснуть. В конце кон¬цов победа досталась бабушке-танцовщице, так как у музыканта в буквальном смысле слова отваливались губы.
Дикой и жестокой была Ливия в ту пору. Мы вскоре убедились в этом, когда спустя несколько недель отца направили в Мизурату, почти за три¬ста километров к востоку oт Триполи, в качестве комиссара колониального правительства. Вместе с ним поехали и мы. Мизурата представляла со¬бой большую деревню, к которой вела песчаная дорога. Я помню это невероятное путешествие итальянской семьи с двумя детьми на большом автомобиле “Фиат-Торпедо”, помню две оста¬новки в оазисах Хомс и Элитен, помню, как лоп¬нула шина и как мы, ожидая, пока сменят коле¬со, укрывались под одинокой оливой, как, наконец, глубокой ночью подъехали к предназна¬ченному для нас дому.
Впрочем, дом - не то слово. При виде его мать пришла в полный ужас. Какой-то вымазан¬ный белой известкой куб с крышей из глины и коровьего навоза. Никакого электричества, разу¬меется, не было и в помине (Африка, 1925год), и при свете керосиновой лампы мы разглядели на полу - на утрамбованном земляном полу - мил-лионы огромных рыжих тараканов, бросившихся врассыпную лишь в тот момент, когда на ту же территорию выползла откуда-то тройка хороших скорпионов. В комнате находилось несколько раскладушек, умывальник, ведро для воды, кол¬ченогий стол и несколько стульев. Чтобы окон¬чательно не впасть в отчаяние, нашей маме приш¬лось собрать все свое мужество, накопленное за время войны. Она только и сказала: “Этторе, ку¬да ты нас привез?” И у отца не нашлось ни одной из его красивых убедительных фраз.
В те времена Африка была настоящей Афри¬кой. Шла война с восставшими бедуинами, отря¬ды хозяйничали в окрестностях, но долгой дневной порой все, казалось, вымирало под беспощад¬ным солнцем. Мы столовались в Военном клубе, единственном сооружении европейского типа в Мизурате, представлявшем собой кирпичный дом с баром и рестораном, где арабский маль¬чишка, дергая за веревку, колыхал подвешен¬ную к потолку широкую простыню. И если вен¬тилятор был столь примитивным, то пища состоя¬ла в основном из очень вкусных и больших вер¬блюжьих котлет. Что до развлечений, то мы из-редка ходили за несколько километров на пляж, но там негде было укрыться от того же солнца. Офицеры гарнизона развлекались охотой, но тро¬феи были небогатые: лисы, куропатки, а иной раз шакалы или дикие собаки. Арабы же прово¬дили целые часы напролет за приготовлением чая. Сидя на корточках на циновке или ковре, они ставили на огонь эмалированные чайники, где вместе с водой кипятились искрошенные в ладонях листья чан. Получившийся отвар они переливали в небольшие стаканы и, чуть-чуть от-хлебнув, выливали остальное обратно в чайник, который не переставая кипел. В результате полу¬чалась почти черная жидкость, куда добавлялись листья мяты или арахиса.
Сидение в гарнизоне, практически окружен¬ном повстанцами, да еще с двумя маленькими детьми, приносило мало радости. И при первом же визите в поселок губернатора колонии, “квадрумвира” Де Боно, моя мать, невзирая на проте¬сты отца, все ему открыто высказала. Здешние места не были приспособлены для жизни циви-лизованных европейцев, и губернатор с этим согласился. На шестом месяце нашей жизни в Африке мы вернулись в Триполи.
Обратный путь тоже напоминал приключение. Мы выехали затемно, чтобы избежать жары, но не проделали и двухсот километров, как успевшее подняться солнце до предела накалило все вок¬руг. Для начала лопнули шины у автомобиля, од¬на за другой, все четыре. Мы набили их соломой и продолжали кое-как двигаться. Тем не менее вскоре пришлось окончательно остановиться, так как в моторе расплавились бронзовые втулки. Дальше мы пешком брели по песчаной дороге, бросив машину с багажом посреди пустыни. Пос¬ле двух часов кошмарного пути мы добрались до небольшого, очень хорошо укрепленного фор¬та Каскарабулли. На счастье, все обошлось без нежелательных встреч. Видимо, жара была невы¬носима и для повстанцев. В Каскарабулли мы с братом свалились как подкошенные и спали несколько часов подряд, пока из Триполи не при¬был большой лимузин с эскортом из двух “дабтыя” — местных полицейских.
Дальше мы ехали в этом лимузине, воору¬женные “дабтын” стояли на широких поднож-ках. 8 Каскарабулли за нас немало беспокои¬лись, памятуя о бедуинах, неистовствовавших в окрестностях. Но, к счастью, за время всей этой невероятной поездки нам так и не повстречался ни один феллах. От Триполи нас отделяло всего пятьдесят километров, но путь занял несколько часов, и машина прибыла туда глубокой ночью. Мы в полном смысле слова возвращались к жиз¬ни. Ведь в течение долгих месяцев приходилось перед сном увлажнять простыни или самим оку¬наться в бочку с водой. А тут, наконец, постель и ванна. Отель “Мирамаре” казался миражем, при¬чем, видимо, не только нам, но и всем таким же, как мы, путникам, возвращавшимся из негосте¬приимной пустыни. Несколько дней спустя нам предоставили небольшой дом в Шара-эль-Сейди, квартале, где уже обитали итальянцы.
В ту пору Триполи был красивым колони¬альным городом. Набережная с самыми больши¬ми и главными зданиями города, а также опер¬ный театр являли особое зрелище. Им не усту¬пали и замок, и пальмы, и старая пушка, залп которой гремел ровно в полдень, В этом городе сходились Восток с Западом. Из года в год уве¬личивалось число живущих здесь итальянцев, в то время как арабы - во всяком случае, бед¬нейшие их слои — оттеснялись в темные закоул¬ки. К слову, о контрастах: мне вспоминаются празднества и балы, которые устраивались в Воен¬ном клубе или в отеле “Мирамаре”, - и тут же поблизости распухшие, залепленные мухами гла¬за больных трахомой нищих. Помню также при¬ем, устроенный Гассун-пашой в саду собственной виллы по случаю замужества дочери.
Гассун-паша, именитый арабский гражданин, был на дружеской ноге с колониальными влас¬тями. Роскошное восточное празднество проис¬ходило ночью. Пылали факелы, звучали монотон¬ное пение и музыка. А на улице, прильнув к огра¬де, стояли местные ребятишки и тянули сквозь изгородь руки, выпрашивая объедки. Мы, италь¬янские дети, тихонько пытались подкинуть им пе¬ченье или кусок баранины. Но это удавалось не всегда. Слуги Гассун-паши, в длинных до пят бур¬нусах и красно-белых фесках, босые, шныряли вдоль забора, размахивая палками. “Ялла, ялла, барра фисса, шаар мута!” — выкрикивали они за¬гадочные слова и швыряли пригоршнями песок прямо в несчастные, и без того изуродованные трахомой глаза.
Все же, несмотря на подобные сцены, Трипо¬ли был “прекрасной страной любви”, производя¬щей сильное впечатление. Время от времени появ¬лялся, например, “эль буссадия” - местный кол¬дун, живший в пустыне и отгонявший от людей злых духов. Экзотическое подобие неаполитан¬ского попрошайки. Ходил он пританцовывая, подпрыгивая и колотил в свой бубен дубинкой с обезьяньим черепом. Дети относились к нему со смесью страха и обожания. На поясе у него бол¬тались бараньи кости, а на шее ожерелье из ша¬кальих зубов. Лодыжки были укутаны разноцвет¬ными перьями, к коленям привязаны ракушки, а на голове красовалась целая диадема из перьев. За ним всегда неотступно следовал хвост ребятишек. Но если кто-нибудь из них позволял себе чрезмер-ную фамильярность с колдуном, то “эльбуссадия” с угрозой показывал обидчику обезьяний череп. Встречались и марабуты, которые жили от¬шельниками в слепленных из глины хижинах ку¬бической формы, еле различимых из города на горизонте пустыни. Как-то раз захворал мой бра¬тишка, и никому из итальянских врачей не уда¬валось вылечить его. Заболевание было доста¬точно легким, и скорее из любопытства, нежели по иным соображениям я попросил нашего араб¬ского служителя проводить меня к какому-ни¬будь марабуту. Святой восседал на циновке око¬ло кувшина с холодной водой, погрузившись в медитацию. Он велел нам сесть на две низенькие скамейки и тремя пальцами начертил какие-то знаки на песке в большой сковороде без ручки. Произнеся какое-то заклинание, он заявил: “Ступайте с миром, мальчик поправится”. Уму непостижимо, но, когда мы вернулись домой, Марчелло оказался совершенно здоровым.