“Пробовал однажды, - ответил маэстро, — но у меня подгибались ноги. Это оказалось выше моих сил. Я понял, что никогда не смогу поя¬виться на сцене перед публикой. Скажу тебе боль¬ше: с тех пор я ни разу не был в театре, не слу¬шал даже никого из своих учеников”.
Когда мы познакомились, Мелокки было пятьдесят четыре года. В его доме постоянно нахо¬дились певцы, и среди них очень известные, приезжавшие со всех сторон земли за советами. Помню долгие прогулки сообща по центральным улицам Пезаро; маэстро шествовал в окружении учеников. Щедрый был человек. Денег за свои честные уроки он на брал, лишь изредка согла¬шаясь на то, чтобы его угостили кофе. Когда ка-кому-нибудь из его учеников удавалось чисто и уверенно взять высокий красивый звук, из глаз маэстро на мгновение исчезала печаль. “Вот! -восклицал он. — Это настоящий кофейный “си-бе¬моль”!”
Самые дорогие из воспоминаний о жизни в Пе¬заро связаны у меня с маэстро Мелокки. Я до сих пор словно вижу, как мой учитель, вместе со своим пуделем Радамесом, белым и дородным подобно хозяину, прогуливается по проспекту, рассказывая о своих путешествиях. Он и впослед¬ствии, когда карьера у меня уже шла полным ходом, продолжал помогать мне советами и при¬сылал длинные письма, прослушав мои выступле¬ния по радио. Вплоть до последней нашей встречи в Милане — ему было уже за восемьдесят — он сохранял удивительную ясность суждений. Пусть эти строки запечатлеют для всего оперного мира память о скромном, но обладавшем удивитель¬ными достоинствами человеке, который, живя в провинциальном итальянском городке, тзк мно¬го сделал для развития таланта других людей.
Теперь, когда минуло время, мне ка¬жется, что проведенные в Пезаро годы, весь пери¬од вступления в профессиональную жизнь, были обращены к единой цели, к тому дню, когда я на¬конец заявлю о себе в полный голос и начнется мой самостоятельный полет. Но удастся ли дос¬тичь этого?
Размышляя о своей будущей карьере, я лю¬бил помечтать. При этом не хотелось и думать о предстоящих нелегких испытаниях. Куда прият¬ней было воображать себя на сцене героем триум¬фа. И я беспечно разгуливал по улицам Пезаро, веря, что этим моим фантазиям суждено длиться всю жизнь, словно подлинное значение имел не успех, э образ успеха. Потом вдруг действитель¬ность одержала верх. “Великий день”, которого я так ждал, но в глубине души предпочитал отодви¬гать подальше, наступил. Причем самым неожидан¬ным образом, душным днем раннего лета. Шел 1936 год. Я направлялся на площадь Делла Префеттурз в поисках друзей, когда в знойном ма¬реве увидел моего отца, словно порхающего на крыльях. Заметив меня, он принялся изо всех сил размахивать над головой какой-то бумажкой.
От волнения отец потерял дар речи. Эта бу¬мажка была ответом из Римской оперы. Не ска¬зав мне ни слова, отец от моего имени направил туда конкурсную заявку на стипендию и обуче¬ние в школе при театре, на курсах усовершен¬ствования. Чтобы оплатить расходы на проезд и проживание, он сделал даже небольшой заем в банке. И хотя я чувствовал себя недостаточно подготовленным к такому экзамену, пришлось согласиться. Мне было двадцать один год, и не следовало отказываться от крупных событий.
Я провел в пути всю ночь и к семи часам утра приехал в Рим. Конкурс был назначен на вторую половину дня. Не зная, чем заняться, я стал бро¬дить по полянам Виллы Боргезе, Стояла жара. Я присел на скамью, где меня сморил сон. Спал я долго и проснулся от криков играющих детей. До начала прослушивания оставалось всего сорок пять минут, однако сон меня успокоил. В даль¬нейшем я сделал это своей привычкой на всю жизнь: несколько часов оздоровительного сна для голоса и нервов.
Возле театра “Арджентина” мне вновь стало страшно. Театр осаждали абитуриенты и их сопро¬вождающие. Сто восемьдесят молодых певцов, таких же, как я, были готовы оспаривать несколь¬ко вакантных стипендий. Страх неумолимо овла¬девал мною, когда в театр вошла чуть опоздав¬шая девушка в окружении нескольких друзей и родственников. Она сияла от счастья, кружилась словно в танце. Я глядел на нее со смешанным чувством восхищения и зависти. На ней было белое ситцевое платье с большими ромашками, ее улыбку обрамляла флорентийская соломенная шляпка. Сразу бросался в глаза контраст между нею — веселой, красивой, уверенной в себе—и мною, скисшим, потерявшим всякую надежду.
Я долго глядел на юную незнакомку, не подозревая, что на самом деле хорошо с ней зна¬ком. Просто я не узнал ее, ведь прошло более де¬сяти лет с тех пор, как она играла с газелью в ли¬вийском местечке Шара-эль-Сейди. Да, это была дочь капитана Филиппини, друга моего отца по Триполи. Забавница судьба во второй раз под¬строила нам встречу. Но в ту минуту, занятый мрачными и безотрадными размышлениями о предстоящем прослушивании, я и не подозревал, что две эти случайные встречи станут счастливы¬ми краеугольными камнями моей жизни.
С ощущением полной обреченности я вышел петь перед экзаменаторами. Но понемногу “Имп¬ровизация” из “Андре Шенье” зазвучала у меня чисто и полновесно. Затем я очень удачно спел “Горели звезды” из “Тоски”. Маэстро Серафин, возглавлявший прослушивание, подозвал меня к себе и спросил, сколько мне лет. Я выглядел гораздо моложе своего возраста, и никому из экзаменаторов не верилось, что мне на самом де-
ле двадцать один год. Пришлось достать из кар¬мана удостоверение личности. Меня пропустили на второе прослушивание. Две арии для легкого тенора из “Любовного напитка” и “Арлезианки” члены комиссии прослушали с равнодушными лицами.
Их столь холодная реакция после, казалось бы, многообещающего начала вновь повергла ме¬ня в уныние. Я возвращался в Пезаро с тяжким ощущением того, что не оправдал надежд отца. И когда повстречался с ним дома, то, упреждая его разочарование, стал что-то говорить о своей незре¬лости в подобных делах. Мы говорили с ним об этом и в последующие дни. Но вдруг однажды, ког¬да мы с друзьями стоили на площади, я издалека заметил его. Мне никогда не приходилось видеть отца в таком волнении. Еще не расслышав его слов, я понял, что произошло. Он кричал мне через голо¬ву сидящих в кафе: ‘Ты победил! Ты победил!”
Остаток лета прошел замечательно. Мы разъезжали с выступлениями по всей округе, по всем приморским городам, погрузив на повоз¬ки фортепиано, виолончели, контрабасы и духо¬вые инструменты. Эти выступления были для ме¬ня радостным прощанием с любительством.Я уже чувствовал себя знаменитым, а наша публика - в основном отдыхающие — уже представлялась мне большой публикой прославленных театров. Я милостиво одаривал старых друзей своим присут¬ствием, твердо уверенный, что начинается само¬стоятельный полет.
Перед моим отъездом в Рим маэстро Мелокки пожелал увидеться со мной. Сидя в своем лю¬бимом кресле под картиной Фаттори, он предуп¬редил меня об опасностях, таившихся в методах, которые применялись на курсах усовершенство¬вания. Маэстро посоветовал не поддаваться уго¬ворам будущего преподавателя изменить техни¬ку пения и главным образом рекомендовал из¬бегать легкого репертуара. Ведь еще когда я за¬нимался с Мелаи-Палаццини, своей первой пре¬подавательницей вокала, мой голос потерял и наполненность, и часть диапазона.
Я заверил Мелокки, что последую его со¬ветам, и на прощание он сказал: “Запомните, Дель Монако, что вы уезжаете отсюда с полно¬ценным голосом от нижнего “си-бемоль” до верх¬него “ре-бемоль”, то есть более двух октав, Не за¬бывайте об этом”.
В Риме я рьяно взялся эа учебу, Нас было пя¬теро “новичков” — три тенора и два сопрано, среди которых та самая девушка, что, не смущаясь, преодолела экзамены. Именно здесь мы и обнару¬жили, что еще в детстве познакомились в Трипо¬ли. Мы много шутили, и Рина Филиппини стала для меня единственной радостной ноткой в ту нелегкую римскую осень. Вскоре, как и предпо¬лагал Мелокки, мой голос начал сдавать.