Дом, в котором мы поселились, был деревянным. Наверное, для мастера, покрывавшего его черепицей, кровельное дело было не основным занятием: крыша текла, как решето. Правда, в отличие от решета она почему-то не протекала в одном и том же месте дважды. В период ливневых дождей трудно было угадать, куда положить матрац, чтобы спокойно проспать хотя бы остаток ночи. Но постоянно протекавшая крыша — это еще не нищета, хотя мать мучительно изводила Дондиньо упреками за то, что он не мог заплатить за дом даже с протекавшей крышей.
Не было нищетой и то, что частенько приходилось в темноте нащупывать щеколду стоявшей во дворе уборной и, сидя там, со страхом вслушиваться в лежавшую за стенами ночь. Ничего особенного — ведь даже у наших соседей, людей более обеспеченных, уборная тоже находилась во дворе. Не было нищетой и то, что приходилось носить не подходившую по размерам старую одежду, иногда оставаться без ботинок или холодными ночами всем спать в крохотной кухне вокруг печки, прижимаясь друг к другу, чтобы не замерзнуть (и почему только считается, что в Бразилии всегда жарко?).
Нет, нищета была в тревожных раздумьях о том, что случится, если вдруг кончатся деньги на дрова. Нищета грозила погасить и даже превратить в ничто любую щепку, которая должна была питать голодное чрево печки.
В общем, нищета — это лишение человека чувства собственного достоинства и уверенности в своих силах. Нищета — это страх, но не страх смерти, который оправдан ее неизбежностью. Нищета — это страх жизни. Это жуткий страх…
В те первые годы, когда мы переехали в Бауру, нищета угнетала моих родителей, дону Амброзину и дядю Жоржи, но только не меня. Здесь я чувствовал себя счастливым. По соседству жило много мальчишек, моих сверстников — чернокожих, белокожих (если вообще существуют абсолютно белые бразильцы), японцев. Наши игры продолжались с утра до вечера. Поначалу мы организовали своеобразный цирк на заднем Даоре, устроив трапецию из мангового дерева. Однако самая крепкая веревка, которую нам удалось раздобыть, оказалась слишком ветхой, поэтому мое первое раскачивание, за которым следила дона Селесте, стало и последним. Веревка оборвалась, моих приятелей разогнали по домам, а я заработал очередную затрещину.
Тогда мы решили играть в игры для взрослых, например, в футбол, потому что видели, как играют мой отец и другие профессионалы из клуба «Бауру Атлетик», или, как его кратко называли, «БАК». Купить настоящий футбольный мяч мы не могли и поступили так, как поступает большинство мальчишек: самый большой, который только удалось найти, мужской носок мы набили тряпьем и бумагой, придали ему форму шара и крепко завязали веревкой. Со временем в носок стали набивать больше тряпья, из-за чего мячи получались массивными и тяжелыми. Иногда носки для мячей мы «заимствовали» с веревок для сушки белья. Нам казалось, что наши потребности вполне оправдывают такое «заимствование»: ведь человек может обойтись без носков, а вот нам, ребятам, без мяча никак нельзя.
Когда я был призван в бразильскую армию, кто-то в шутку поведал мне, что в американской армии есть такая присказка: «Если оно движется, проводи его взглядом. Если оно неподвижно, подними его с земли. Если оно слишком велико, нарисуй его». У нас в Бразилии она звучала бы так: «Если оно движется, ударь по нему ногой. Если неподвижно, ударь по нему ногой и заставь двигаться. Если оно слишком велико, чтобы ударить по нему ногой, поменяй его на нечто меньших размеров и ударь по нему ногой». Бразильцы учатся бить по мячу, как только встают на ноги. Ходить они учатся позже.
Наше футбольное поле было расположено на Рубенс Арруда, где я жил. Воротами служили оба конца этой улочки: один — на пересечении Рубенс Арруды с улицей Седьмого сентября, другой — у тупика, где Рубенс Арруда упиралась в старое тренировочное поле соперничавшего с «БАК» клуба «Нороасте». Если бы эта улочка была покрыта асфальтом, боковые линии поля совпали бы с обочиной. Но поскольку она была немощеной, требовалось немало усилий даже для того, чтобы удержаться во время игры на ногах. Немалую сноровку нужно было проявить и для того, чтобы нанести удар по нашему мячу, поскольку вес его постоянно менялся в зависимости от «начинки», а также от частых попаданий в грязные лужи. Но для меня это не имело никакого значения. Удовольствие от удара, умение привести мяч в движение, заставить его повиноваться — все это порождало приятное ощущение собственной силы, которое я познал впервые в жизни.
Моя страстная увлеченность футболом не очень нравилась матери. Для нее футбол был почти то же самое, что ограбление банка или семь смертных грехов. Правда, футбол удерживал меня от более опасных шалостей. К тому же благодаря ему я всегда был в поле ее зрения, и в этом тоже был свой резон. За разрешение играть мне пришлось взять на себя заботу о младшем брате Жаире, получившем прозвище Зока. Надо сказать, что к тому времени я уже твердо решил отказаться от карьеры профессионального футболиста. Я собирался стать летчиком. Эта идея возникла у меня, когда я наблюдал за взлетом и посадкой самолетов на поле местного аэроклуба.
Необходимость присматривать за Зокой была слишком дорогой ценой за возможность погонять мяч прямо перед нашим домом. Ведь играть в футбол и одновременно присматривать за ребенком просто невозможно. Хотя Зока был маленький, он вечно порывался участвовать в игре наравне со всеми, и каждый раз, когда о него кто-нибудь спотыкался, он с пронзительным криком убегал домой. Мне приходилось прерывать игру и получать от матери очередной подзатыльник. Но если мама велела присматривать за Зокой, спорить с ней не было никакого смысла.
Моя мать, дона Селесте, была (и осталась) невысокой женщиной весом примерно в девяносто фунтов, с неизменной тяжеленной кастрюлей в руках. У нее была изящная фигура, мелкие, но очень правильные черты лица, копна блестящих рыжеватых волос, которыми она очень гордилась. Когда она улыбалась — это была самая прелестная улыбка в мире, но, к сожалению, все мы не очень способствовали тому, чтобы она улыбалась. Вместе с тем каждого, кто судил о доне Селесте лишь по ее очаровательной улыбке и миниатюрной фигурке, ждал сюрприз. Дона Селесте твердой рукой управляла домом. Она гордилась тем, что семья Арантис ду Насименту, несмотря на бедность, была достойна уважения. Дети не воровали, не просили подаяния, никому не лгали, никогда не произносили бранных слов, верили в бога, хотя и не рассчитывали на то, что он разрешит все семейные проблемы, с уважением относились к старшим, а самое главное, повиновались родителям — а не то!..
Задумываться над этим «а не то» было весьма мучительно, ведь в основном мы соблюдали приличия, хотя до сих пор меня преследует вопрос: если я столь тщательно выполнял все родительские заповеди, тогда почему мне доставалось столько оплеух и подзатыльников. Наверное, причиной этого было еще одно из установленных доной Селестой правил: я должен был находиться в пределах слышимости ее голоса, который был достаточно громким для такой хрупкой женщины и в иных обстоятельствах был бы достоин лучшего применения. К сожалению, аэроклуб располагался вне досягаемости ее голоса. Я украдкой бегал на летное поле, когда не мог гонять мяч, просиживал там, наблюдал за взлетом и посадкой маленьких самолетов, за тем, как разгоняются перед взлетом планеры и, словно птицы, взмывают в небеса. Я не отрывал взгляда от летчиков, когда они в блестевших на солнце защитных очках и кожаных куртках спускались на поле из своих удивительных летающих штуковин. Я мечтал, что настанет день, когда я тоже в защитных очках, куртке и летных сапогах залезу В один из таких же чудесных самолетов и с легкостью птицы полечу в бездонное восхитительное небо. Все земные тревоги будут забыты, нищета отойдет в прошлое. Я посмотрю вниз на землю и увижу наш крошечный домик, а перед ним изрезанную колеями дорогу, грязный задний двор с маленьким Манговым деревом, и… улечу прочь. Во сне я все время возвращался то к матери, то к сестре, то к отцу, то к дедушке, то к дяде Жоржи (но только не к Зоке), а потом снова улетал. Я поклялся, что обязательно добьюсь своей цели, когда вырасту.