– Он хочет быть Бобом Маккорклом, – сказала она, – пусть же будет им.
Я возразил: этот человек опасен.
– Дорогой, – сказала она, – ему нужно только свидетельство о рождении.
– Где я его возьму?
– Что ж ты такой никчемный, Кристофер? Все такие дела проворачивают. Я добуду ему свидетельство. Это не так сложно.
– Как ты это сделаешь?
– Пока не знаю, – ответила она. – Найду кого-нибудь.
– И нашла Джона Слейтера, мем, и хорошенько его обработала. Так мы с ним и познакомились. Я не рассказывал ему эту предысторию.
18
НА СЛЕДУЮЩУЮ НОЧЬ ЧАББ ИМЕЛ «ВИДЕНИЕ». Он не был пьян – выпил всего стаканчик бургундского «Маквильямс». Не был он и чересчур изнурен: это произошло около девяти часов вечера, весной. Вымыв тарелку, вилку и нож, он перенес раскладной стул с кухни к рабочему столу – грубо сбитым армейским козлам в эркере гостиной. Днем он видел за окном джакаранды – они в его стихах ни разу не возникали, – которые роняли тяжелые лепестки на светящийся лиловый ковер проспекта. Сейчас, когда стемнело, в окне Чабб мог разглядеть только свое отражение. Ни звука в затихшей комнате, лишь поскрипывает перьевая ручка, позаимствованная на почте.
Снаружи донесся шорох листьев, но Чабб работал над своей излюбленной двойной сестиной, где последние слова каждой строфы повторяются вновь и вновь, в другом порядке. Непростая задача, и с каждой строфой трудности возрастали, так что ему было не до шуршащих листьев.
Потом кто-то громко постучал в окно, и Чабб немедленно обозлился.
– Чхе! Я решил, этот мелкий гнус Блэкхолл напоминает, чтобы я закрыл калитку.
Он сердито распахнул рамы. Блэкхолла снаружи не оказалось.
Мальчишки, решил он. Мальчишки с ободранными коленками, с дурью в башке и первой эрекцией в штанах. Он вернулся к работе, к самому началу строчки, подобно священным паукам Малларме, когда их кружево повредит корова. За десять минут он успел изрядно продвинуться, и когда вновь поднял взгляд, восьмая строфа складывалась на бумаге, и последний кусок мозаики ждал своего часа на окраине мозга.
И тогда Чабб увидел.
– Только не смейтесь, – предупредил он. Я обещала не смеяться.
– Это был дикий кошмар, – замогильным голосом произнес он, следя за мной из-под опущенных век.
У меня самой волосы на голове зашевелились.
– Мальчишки?
– Нет, нет. Омерзительный, липкий эпидермис прилип к стеклу, будто кальмар с человеческим лицом смотрел на меня из аквариума. Никогда не забуду: усики на верхней губе, красный зев широко разинут. Вы все-таки смеетесь?
– Маккоркл целовал вас сквозь стекло?
– Не смешно. И откуда он узнал мой адрес?
– От Нуссетты?
– Ни в коем случае. – Чабб примолк. – Не так все, – сказал он, смахивая кончиком пальца присохшую в Уголке рта слюну. – Я понял, наконец. – Голос его упал до шепота. – Это я вызвал его к жизни.
– Вообразили его?
– Я вызвал его.
– Откуда?
– Чхой! Почем знать, откуда? Из преисподней, полагаю. Как я могу ответить, откуда он явился? Я вообразил себе кого-то – и он воплотился.
Я не сдержала улыбку, и Чабб тут же ощетинился.
– Мистер Чабб, – поспешно заговорила я, – к великим поэтам часто липнут такого рода безумцы.
Он саркастически приподнял бровь, и я пожалела об эпитете «великие».
– Одно время, в молодости, я работала секретарем у Одена, – продолжала я.
– В самом деле? У Одена?
– Вы даже не представляете, что люди ему посылали: карты с адресом, подробные исповеди, любовные письма, фотографии. Один юнец пытался повеситься на дереве возле его дома.
Кристофер Чабб сложил шершавые руки и пронзил меня взглядом бледных глаз.
– Весьма интересно, – заметил он. Я не сразу поняла: его все это нисколько не волнует, и ему не нравится, когда перебивают.
– Что же дальше? – напомнила я.
– Угроза, – ответил Чабб. – Вот как я это воспринял.
– В чем заключалась угроза?
– Он показал мне, что сделает, если не получит свою метрику.
– Разве он так и сказал?
– Конечно же, нет. Ублюдок прятался в темноте.
И без помощи Чабба я могла припомнить, как безумец точно так же следил в окно за Фогельзангом, выжидая, пока тот закончит ужин, а потом срезал с головы крепкого и сильного полисмена клок волос вместе со скальпом. Там, в Четсвуде, Чабб выключил свет и потихоньку переставил стул в середину пустой гостиной. Однако он не собирался прятаться в доме, как трус. Преодолев отупляющий страх – такой страх охватывал его перед боем, – Чабб надел пиджак и шляпу и вышел во двор.
Лунная ночь, буйный западный ветер гнал по безлюдной улице лепестки джакаранды. Держась середины улицы, Чабб продвигался по авеню Виктория к длинной дороге по утесам – Тихоокеанскому шоссе. Здесь ветер дул еще сильнее, над верандами молочных баров и газетными киосками к ночному небу взметались обрывки газет, упаковочной бумаги, всяческий мусор – эти клочья были похожи на чаек, кружащих среди пилонов Сиднейского моста.
Идти было некуда, но Чабб не желал забиваться в свой дом, «словно кролик в нору», и потому со шляпой в руках двинулся по Тихоокеанскому шоссе к мосту.
Здесь, в Куале-Лумпур, послышался громкий стук в дверь. Слейтер! – подумала я и воинственно двинулась ему навстречу, но, резко распахнув дверь, обнаружила всего лишь изящную девушку-малайку. На вытянутых руках она держала костюм Чабба. У нее были припухлые губы, темные ягодки глаз – такое сочетание, как мне всегда казалось, свойственно страстным натурам.
– Очень извините.
– Не за что, – ответила я. В конце концов, не так уж много времени она потратила на реанимацию заношенного твидового костюма – и это в гостинице, где приходится полчаса дожидаться чашки кофе. Я хотела забрать костюм у нее из рук, но горничная во что бы то ни стало хотела лично внести его в номер.
Она вошла, и Чабб неуверенно заговорил с ней по-малайски. Она отвечала резковато, на мой слух, не оборачиваясь к нему. Выложив костюм на кровать, девушка тонкими пальчиками отвернула край целлофановой упаковки.
– Очень много старый, – пояснила она. – Видите?
Пока я разглядела только, что елочка твида вместо иссера-черной сделалась зеленовато-белесой. Что я могла сказать? В красивых глазах молодой женщины проступили укоризна и гнев. Знакомое разочарование охватило меня: я не умею ладить со слугами, не научилась даже когда их у нас была целая дюжина, а от матери ко мне перешел страх как-то задеть прислугу и дать ей повод уволиться «ни с того, ни с сего». По просьбе горничной я стала присматриваться внимательнее, и при этом тревожно шарила в кошельке. И в чаевых я ничего не смыслю. На Рождество еще ничего, поскольку отец давно установил суммы праздничной премии для каждого, это стало традицией в противовес американской манере превращать слуг в попрошаек.
– Видите! – повторила горничная.
Я протянула ей синюю бумажку и поняла, что обидела девушку.
Чабб подошел ближе. Я спросила его, сколько следует заплатить.
Не отвечая, он склонился над костюмом, и только теперь, когда старик попытался разгладить лацканы, я осознала: ветхая ткань так пострадала от чистки, что разошлась по всем складкам и швам, крошилась под рукой, словно крыло мертвой бабочки.
– Совсем старый был, – пробормотал он, перебрасывая пиджак через руку. – Извините. – Голос его прервался, и я поневоле заглянула в набухшие слезами глаза. Чабб удалился вместе с костюмом в ванную – странное, жалкое существо в старой рубашке, с язвами на ногах, закутанное в переливчатый женский саронг. Горничная, как и я, не знала, куда глаза девать.
– Ваш отец?
Я покачала головой и снова протянула ей синюю бумажку. Девушка тоже покачала головой, осторожно взяла мою руку и сжала мои пальцы на банкноте. Она вовсе не сердилась на меня.
– Мы не виноваты, – сказала она. – Вы же видите, мемсахиб? Костюм совсем старый.