ДРУЗЬЯ, СТОНУЩИЕ ПОД ИГОМ БЕЛЫХ ТИРАНОВ! НАСТАЛ ЧАС ВАШЕЙ СВОБОДЫ! ПРИШЛИ ВАШИ ИЗБАВИТЕЛИ!
– Так зачем же, – спрашивала она, – бежать в глухую провинцию? Какая нужда? Японцы нас любят.
И через три дня, когда новые избавители вошли в Пенанг, мы все еще торчали в городе. К полудню полетели головы. Потом японцы стали отнимать часы и велосипеды. Насиловать женщин в узких проулках Кинг-стрит. Тут моей теще приспичило ехать в Сегари, и после трех часов дня мы тронулись в путь, в самый разгар ливня. Жена подвязала нашу малютку-дочь к груди.
Дождь укрыл нас. К вечеру мы без помех добрались до берега, сампан с мотором перевез нас на другую сторону, в Баттеруорт. К десяти часам мы проехали еще двадцать миль до Букит-Тамбуна, где клиент моего отца, некий мистер Хан, держал фирму грузовых перевозок. Кончилась фирма! Японцы конфисковали все грузовики заодно с мистером Ханом. Семья плачет. Бедолаги. Они пустили нас переночевать в гараж.
Теще путешествие оказалось не под силу. Драгоценности натерли кожу, легкие отказывали. На следующий день мы проехали всего час, не могли слушать ее стоны. Остановились в Пантай-Бару – что-то вроде Чайнатауна, однако там жили и торговцы из Индии. Они построили деревянные дома на сваях вдоль реки, впадавшей в Малаккский пролив. В этом шумном местечке наш родственник держал аптеку. Он предложил оставить женщин с ним, а мы с тестем решили пробиться в Сегари и привести оттуда «лендровер».
На следующее утро я уезжал, довольный собой: мою милую жену я оставил в постели с дочуркой у груди.
Я думал, что спас родных, но в тот же день коммунисты напали из засады на японский патруль и убили пятерых солдат. Казалось бы, чем плохо? Хуже не бывает. В ту же ночь японцы пришли в Пантай-Бару. Заперли всех в деревянных домах и подожгли. Если кто-то выскакивал из огня, в него стреляли. Все, больше говорить не могу.
И Мулаха сплюнул на траву.
– Извини, туан!
Он встал и пошел к дороге. Я поднялся, но он рукой указал мне на скамейку. Я повернулся к нему спиной и посмотрел на мертвого пса, валявшегося в свете луны.
Когда Мулаха сел рядом, он заговорил совсем тихо:
– Не стоило бы рассказывать больше, но вот что: я решил отомстить, понимаешь? В этом все дело. Отомстить – дожить и отомстить. Убить подонков и выжить самому.
Теперь он повернулся ко мне. Я видел глубокую морщину на лбу и мертвый глаз.
– Видишь? – Он показал рукой на мертвую собаку. – А ты думал, я – тамильский раб.
– Ничего подобного! – возразил я.
– Тогда я скажу: я – Дато Шри Тунку, Отравитель. Я послан тебе небом, друг. Я – тот, кто тебе нужен.
37
Они сгорели заживо, как я тебе сказал. Айх, волны у берега Пантай-Бару, обугленное дерево, тела – все плыло. Вот тогда-то мой левый глаз ушел вкось – тогда, не раньше. Правый глаз плакал, как младенец, левый ослеп и высох от ненависти.
Я ехал в отцовском «лендровере». Меня вытащили из машины, побили бамбуковой палкой. Я пошел на север по лесным тропам. Не мог сплюнуть слюну. Влага выходила из меня слезами.
У братьев остались велосипеды – не спортивные, какие японцы отбирали, другие, слишком высокие для этих убийц. В Букит-Тамбуне братья нагнали меня. Я отказался возвращаться с ними в Сегари. Они повязали черной тряпкой мой раненый глаз, но я сорвал повязку. Не хотел скрывать ненависть. Это все, что уцелело от любви.
Перейдя мост у Баттеруорта, Мулаха узнал, как низко придется кланяться оккупантам, но ему было все равно – во всяком случае, так он утверждал спустя много лет, ведя – Чабба под луной вдоль Норт-Бича.
– Я приполз в Джорджтаун, словно одноглазый червь, – сказал он Кристоферу Чаббу. – Словно песчаная блоха, которая вопьется им в ноги.
Городские мусорщики не выходили на работу, отбросы копились на улицах, появились крупные москиты. Дом на Куйн-стрит разграбили, но Мулаха отыскал чистую одежду в серванте отца и направился в «В. О.».
– Там японцы размещали офицеров, – сказал он. – Где же еще-ла?
По канавам вдоль Пенанг-роуд текла черная густая жижа.
На Фаркхар-стрит он остановился прямо напротив запретной двери. Его окружили рикши.
– Мулаха, – шептали они, – Мулаха, скорее уходи. Не смотри на них этим глазом. Они тебя убьют-ла.
– Но мое имя означает «гнев». Я говорил тебе это, Кристофер?
– Нет.
– Как же, говорил. У отца было такое же прозвище. И я был в гневе, можешь мне поверить. А потом рикши умолкли, и я сразу понял, почему. Явился палач. И уже смотрел на меня с порога, распахнув дверь «Восточно-ориентального отеля» – того самого, где мы с тобой встретились, куда у меня вроде бы нет больше права ходить, где моя мать – настоящая тамильская красавица – танцевала некогда с мистером Саркисом, а тот балансировал бутылкой виски на голове.
– Палач – это солдат?
– Капитан японской армии. У него была клочковатая, растрепанная борода. Длинные немытые волосы. Левая рука сплошь в часах – штук десять, по крайней мере. Сабля была не такой уж длинной, но его ноги – еще короче, ножны цеплялись за тротуар, когда он шел ко мне. Я склонился в поклоне, упал на гудрон. Словно дохлая рыба. Сабля проскрежетала возле моего уха – хуже, чем когда ногтем проведут по школьной доске. Я почуял его запах, туан, и понял, кто он есть. От него пахло. Воняло, как от последнего нищего. Я услышал, как сабля выходит из ножен, и гнев умер во мне. Я обмочил штаны.
– Кепара потоп? – спросил он.
Он плохо выговаривал слова, но я понял. «Кепала потоп», – вот что он хотел сказать. Отрубить голову. Хочу ли я, чтобы мне отрубили голову;
– Нет, туан!
Острием сабли он коснулся моей руки, «ролекс» омыла тонкая струйка крови. Не дожидаясь приказа, я снял часы и протянул ему. Поднять глаза я не осмеливался, но знал, что он внимательно рассматривает корпус: он прочел вслух имя и адрес, которые мой отец велел выгравировать на часах. Отец говаривал, что я бы и голову где-нибудь оставил, не будь она крепко привинчена.
– Говорить по-английски?
– Немного, туан.
– Это твой дом, Ролекс-сан? Куин-стрит?
– Да, туан.
– Очень хорошо. Чоп-чоп. Пошли. Сейчас. Кристофер, вокруг него вились мухи, ползали по нему, купались в облаке вони. Потом я слышал разные истории: мол, он был королевской крови и дал обет не мыться и не стричь волосы до победы, – не знаю, что тут правда, знаю одно: ему нравилось рубить головы.
Он подозвал рикшу и уселся, пристроив обнаженную саблю на коленях. Мне он велел бежать впереди и показывать дорогу. Когда я отворил дверь дома на Куин-стрит, он отобрал у меня ключ и заперся внутри. Я не сразу сообразил, что он завладел моим домом. Я-то думал, он только грабить явился, подонок. Я готов был содрать с него кожу, сварить, как цыпленка в горшке.
– Не кипятись, – сказал Чабб.
– Нет, никогда! Релекс – ни за что. Ни тогда, ни потом. Я видел, что творили выродки. Я знаю, как с ними надо. Мы допустили, чтобы Тацуки Судзуки убивал наших жен и детей.
– Так его звали?
– Мы дали этому человеку, Кристофер, – человеку, который захватил дом моей семьи, – рубить головы нашим близким. Где тогда были англичане? Ушли. Австралийцы? Драпанули. А мы – допустили. Мы видели, как он обтирал саблю листом белой бумаги. Вот кого надо было убить, грязную свинью, залезшую в мою постель, точно паразит в кишки. Но как убить – вот о чем я все думал.
На Куин-стрит жила старая китаянка, Кристофер. У китайцев слишком много детей, девочки им не нужны. Эту удочерили индусы, и она делала апом – индусский завтрак, рисовая мука, кокос, сахар, очень вкусно. Она готовила в отту када, лепившемся к задней стене, точно ракушка к скале. До того дня, как у меня отняли дом, мы с ней ни разу не говорили. Но теперь китаянка пустила меня к себе, Кристофер. Я спал рядом с ней в крохотном сарае на полу. Оттуда я следил за дверью собственного дома. Я видел, как демон входит и выходит, придумывал способы уничтожить его.